пошатываясь, а потом закашлялся.
— Постучите по спине, — прохрипел он.
Сочувствующих нашлось много, но Олег успел первым.
— Заработаешь тут с вами чахотку, — попробовал пошутить Тумаркин.
— Тебе надо в теплушку, — сказал Терехов, — сам ты сможешь идти?
— Могу, — кивнул Тумаркин и решительно шагнул вперед, но колени у него подкосились, и он осел на траву, заохал, взявшись руками за бок.
— Ему надо помочь, — сказал Олег, хотя все понимали, что Тумаркину надо помочь.
Терехов стал подымать Тумаркина, и тот, выпрямившись, сделал испуганное и возмущенное движение рукой: «Я сам…»
Повели Тумаркина в теплушку, и Олег шел справа, поддерживая его.
— Что ж ты бревно не остановил? — сказал Олегу Севка. — Хоть бы крикнул, что ли.
— Я кричал! — соврал Олег.
Севка сказал ему без осуждения, он просто сожалел, что Олег не остановил бревно, а Олег ответил ему с возмущением, но через секунду ему стало противно, что он соврал и что он с таким искренним возмущением ответил Севке.
— Мог бы и остановить, — буркнул Севка.
— Чего ты к нему пристал, — сказал Терехов, — он-то тут при чем?
— Попробовал бы ты остановить, — обиженно сказал Олег.
— Он-то остановил, — сказал Севка.
— Ну не надо, ребята, ну кончайте, — устало проговорил Тумаркин, — никто тут ни в чем не виноват…
— Я разве говорю, что кто-то виноват? — возмутился Севка.
— Ну и помолчите…
В теплушке было темно, и Терехов, ворча, искал по карманам спички, а Олег все поддерживал Тумаркина и говорил ему: «Сейчас приляжешь, легче будет». Свечка загорелась, и слабый огонек ее высветил мученическое лицо Тумаркина. Тот понял, что все расстроены видом его, и поторопился улыбнуться, но улыбка получилась у него жалкая. Севка сдвигал лавки, старый ватник, скатав, положил в изголовье, плащ помогли снять Тумаркину и прилечь ему помогли.
— Где болит-то? — спросил Терехов.
— Вот тут и вот тут, — показал Тумаркин и добавил нерешительно, с некоторой боязнью, но и с надеждой, что его сейчас успокоят, пообещав удачный исход: — И внутри вроде что-то…
— За Илгой пошли, — сказал Терехов. — Илга придет, посмотрит. Все нормально будет, старик.
Олег почувствовал в словах Терехова теплоту и ласку.
— Только бы внутри ничего не отбило, — с отчаянием сказал Тумаркин.
— Мы тебя еще в футбол играть научим…
— Я пойду, — сказал Севка.
Севка пошел, и за ним потянулись ребята, вспомнив, что их ждет дело, оглядывались в дверях на Тумаркина, и Олегу надо было бы отправляться к Сейбе, но он стоял в растерянности, и слова Терехова его обрадовали.
— Слушай, Олег, — сказал Терехов, — кому-то надо посидеть с Тумаркиным. Посиди, а?
— Хорошо, — кивнул Олег, — только я же ничем не смогу помочь.
— Скоро Илга придет.
— Ты просто посиди, — тихо сказал Тумаркин.
— Ладно, ладно.
Терехов застегнул пуговицы плаща, мокрый капюшон нахлобучил на голову и пошел к двери.
— Это ветер, что ли, воет? — сказал Тумаркин.
Терехов остановился у двери, прислушался. Сейба выла, Сейба ревела, и где он там, подумал Олег, сумел расслышать ветер.
— Может, и ветер, — сказал Терехов.
— Надо же, какое лето, у нас зима такая бывает под Винницей…
Олег кивнул, словно бы сам прочувствовал винницкие зимы.
— А мы тут работаем, мокнем, — тихо сказал Тумаркин, — а поезд на нашей станции будет останавливаться лишь на минуту… Сколько у нас всего тут было… и любви, и боли, и слякоти… А поезд остановится на минуту…
Терехов молчал, думал, Олег тоже молчал, его вдруг поразили слова Тумаркина, не слова, нет, а вот это неожиданное осознание минутности их жизни в Саянах, минутности их жизни вообще на земле. «Работаем, мокнем, — звучало в ушах Олега, — а потом все сожмется, спрессуется в одну-единую минуту, которой не хватит заспанным пассажирам в арбузных пижамах, чтобы выскочить на перрон и купить у бабок пучок черемши…»
— Ладно, я пойду, — сказал Терехов.
Он нырнул в мокрую черноту, а Олег все еще думал о минуте, к которой приравнены все их усилия, волнения, муки и радости, и поглаживал нервно теплую оплывающую свечу.
— Терехов, погоди! — крикнул Олег, спохватившись. — Вы следите за березовым заливом, там этих бревен в засаде!..
— Кому это ты? — прохрипел Тумаркин.
— Терехову. А он уже не слышит. Забыл сказать я… Но они, наверное, сами поймут…
— Олег, поправь ватники… Сбей их, чтобы повыше были…
— Сейчас…
Он поправлял ватники, потертые и жесткие, вовсе не пригодные быть больничными подушками, а сам глядел на свои руки и ни на миллиметр вправо и ни на миллиметр влево, потому что боялся встретиться со взглядом Тумаркина.
— Так, да?
— Так… Хорошо… Спасибо тебе…
И как ни старался, а все же увидел глаза Тумаркина, натолкнулся на них, глаза его были виноватые, доброжелательные и испуганные и словно бы о чем-то просили, но просьбу их Олег отгадывать не стал, он повернулся резко и пошел к железной печке.
— Холодно, — сказал он на всякий случай.
Его и в самом деле стало знобить, а мокрая одежда была противна, и Олег отругал себя за то, что не надел на тело ничего шерстяного, мог все простудить, проклинай потом долгие годы этот осадный саянский день. Металл был еще теплый, и Олег погрел на нем руки, а потом принялся растоплять печь. Огонь запрыгал, затрещал, легкомысленным весельчаком зажил в свое удовольствие. Лицо у Олега стало сухим и горячим, а глаза заслезились, но он не отводил их, помешивал кочережкой из проволоки короткие поленца и все смотрел на пляшущий огонь. Он боялся, как бы кто не пришел и не сменил его в роли сиделки, он бы не смог, наверное, вернуться сейчас в мокрую жуть. И еще он боялся, как бы не спросил его Тумаркин, почему он струсил, почему он пропустил бревно, летевшее в товарищей.
— Потеплее стало? — спросил вдруг Олег.
— Потеплее, — прохрипел Тумаркин, — получше…
— Сейчас Илга придет, — успокаивающе произнес Олег.
А успокаивал он скорее самого себя. Потому что все, он чувствовал, что все, дальше он не может, не потянет, он — подонок, раб, ничто, он струсил, он предал, на его совести этот узколицый искалеченный человек с печалью в сумеречных глазах, и совесть будет скандалить с ним, Олегом, всю жизнь.
Вошла Илга.
— Помочь? — повернулся Олег.
— Сейчас посмотрим, — сказала Илга.
Говорила она приветливо, уверенно и вместе с тем снисходительно.
— Помоги ему присесть, — сказала Илга, — и до пояса.
Тумаркин морщился и стискивал зубы, но сам пытался стащить с себя мокрую одежду. Он был тощ и бледен телом.