приходится.)

Редкий знаток людей, перевидавший их на своем веку неисчислимое множество и создавший выразительнейшие их портреты, Максим Горький рассказывал Константину Федину про тех, чьи голоса он, молодой писатель, должен слушать. «Лепил слова меткие, точные… Но когда дошел до Блока – остановился, не подыскал слова. Нахмурился, пошевелил пальцами, точно нащупывая. Выпрямился потом, высокий, большой, поднял голову, провел рукой широко, от лица к ногам: – Он такой…»

И тот же Горький передал удивительный по человеческой подлинности рассказ несчастной уличной проститутки, которая, голодная и озябшая, нечаянно заснула в теплом гостиничном номере и которую больше всего поразило, что Блок, разбудив ее, пожал и даже поцеловал ей руку и ушел, оставив двадцать пять рублей: «Боже мой, думаю, как глупо вышло».

Послушаем, однако, Горького. «И действительно, на ее курносом, задорном лице, в плутоватых глазах бездомной собачонки мелькнуло отражение сердечной печали и обиды. Отдал барышне все деньги, какие были со мной, и с того часа почувствовал Блока очень понятным и близким. Нравится мне его строгое лицо и голова флорентинца эпохи Возрождения».

Надобно заметить впрочем, что во многом из того, что рассказали о Блоке современники, есть общая черта, проступающая то более, то менее резко. Это – заданность образа Блока. Она связана с особым, «биографическим» прочтением его поэзии.

Обнаженная исповедальность блоковских стихов способствовала тому, что не только на живого поэта переносился облик его лирического героя, но и события его личной жизни стали восприниматься сквозь призму его лирических сюжетов. Тем более что личность и жизнь поэта рано стали предметом назойливого и бестактного внимания в литературной и окололитературной среде. Получилось так, что строгий к себе и к другим поэт, ревниво прятавший от посторонних глаз свое, интимное, оказался как бы выставленным на всеобщее обозрение.

Так вылеплялась, оформлялась маска Блока. Зачастую она заслоняет его настоящее, человеческое лицо – и в мемуарной литературе, и в посвященных ему стихах, и в его иконографии. Роковые черты, надменность, сюртук, кабацкая стойка, женщины, лихачи, черная роза в бокале вина и тому подобное – таковы непременные атрибуты вульгарного, штампованного изображения Блока, уже ставшего достоянием литературного ширпотреба. Да и не только ширпотреба…

Как парадно звенят полозья, И волочится полость козья… Мимо, тени! – Он там один. На стене его твердый профиль Гавриил или Мефистофель — Твой, красавица, паладин? Демон сам с улыбкой Тамары, Но такие таятся чары В этом страшном дымном лице: Плоть, почти что ставшая духом, И античный локон над ухом — Все таинственно в пришлеце. Это он в переполненном зале Слал ту черную розу в бокале, Или все это было сном? С мертвым сердцем и с мертвым взором Он ли встретился с Командором, В тот пробравшись проклятый дом?..

Стихи, что и говорить, эффектные, но правды в них ни на грош (это у него-то мертвое сердце!).

Не был он ни архангелом, ни демоном, – все это личины, маски.

А вот лицо: «… жду, когда он войдет, крепко пожимая руку, скажет лаконически несколько слов, и вот уже слушает, нахмурясь и держа папиросу. Выше среднего роста, но не высокий. Большею частью в сером костюме. Выбрит всегда… Лицо обычно сурово, но улыбка преображает его совершенно: такой нежной, отдающей всего себя улыбки мне сейчас не вспомнить… Но лицо бывает разным. Иногда оно – прекрасный слепок с античного бога, иногда – в нем что-то птичье. Но это редко. Почти всегда оно – выражение сосредоточенной силы… Мерная поступь, мускулистый торс, ничего дряблого; за внешней суровостью – бездна доброты, но не сентиментальности».

Удивительно, что в создании маски участвовали люди, казалось бы, неплохо знавшие Блока, часто с ним встречавшиеся, но заранее составившие о нем готовое представление. А люди непредубежденные, которых судьба сводила с Блоком случайно, выносили впечатление совершенно другое.

Молодой Бабель думал, что увидит декадентского денди, Уайльда в банте, а пришел и увидел «молчаливого, сильного, хотя и усталого человека», жившего в обыкновеннейшем доме, в обыкновеннейшей квартире, среди книг и обыкновеннейшей мебели. И ушел с убеждением, что «красота духа», такая как у Блока, прекрасно обходится без «золоченых рам».

В обрамлении обыкновенного это была необыкновенная, редчайшая красота простоты и правды.

Блок был прост, как все по-настоящему большие люди, беспримерно приветлив и любезен с кем бы то ни было, но вместе с тем и «важен» (в старинном значении этого слова) – статуарен, нетороплив, полон чувства собственного достоинства. Немыслимо представить его в обществе кричащим или громко хохочущим, шумно острящим, суетливым, безалаберным, амикошонствующим. В хмелю люди чаще всего распускаются, – он окаменевал. Умел и веселиться от души в кругу семьи или самых близких людей, любил сочинять замысловатые шарады и пародийно изображать знаменитых современников, писал шуточные стихи, рисовал шаржи, но и это все делал по-своему, с тонким юмором, без надсады и ажитации.

В нем не было решительно ничего от позы, рисовки, притворства, которыми так часто, пусть даже невинно, грешат люди, пользующиеся известностью. Вот один писатель рассказывает, как в далеком прошлом, замирая от смущения, он пришел к Блоку со своими полудетскими стихами: «Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса, он просто начал говорить со мною как с человеком, с которым часто встречался».

Он так естественно нес высокое звание поэта, живущего во всегдашней готовности к «священной жертве», что все наносное, мелкое, случайное в литературном обиходе просто проходило мимо его сознания.

Как-то он выступал вместе с молодой Ахматовой. Та очень волновалась (это было чуть ли не первое публичное ее выступление), боялась – будет ли иметь успех после Блока. Он сурово упрекнул ее: «Мы не теноры, Анна Андреевна!..»

Он не терпел самодовольства, чванства, легкомыслия, погони за дешевым успехом, твердо помнил и другим напоминал, что «служенье муз не терпит суеты», что писатель, каких бы размеров ни было его дарование, обязан думать «только о великом» и иметь ясное представление о нравственных и художественных ценностях.

Он жил святым убеждением, что само дело поэта, к которому он призван, требует, чтобы он «был именно таким, а не другим».

Как-то один стихотворец сказал, что Блок самим своим существованием в литературе мешает ему писать. Эти слова передали Блоку, – он не засмеялся, не отшутился, а отнесся серьезно: «Я его понимаю, мне мешает Лев Толстой».

Он был так бесстрашно и беспощадно правдив, что многих обескураживал своей прямотой. Всякий знает, как трудно сказать писателю в лицо, что ты на самом деле думаешь о его сочинениях. Блок это умел, как никто.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату