Всего этого в первоначальном тексте не было, – здесь поэт говорит старыми словами о себе нынешнем, о том, что растравляет его душу сегодня.
Не правда ли, странно звучит это у поэта, только что написавшего «Двенадцать», – и потому,
Да все оттуда же. Блок, конечно же, не мог стать другим, изменить свою психическую природу.» По-прежнему он такой же нервный, болезненно восприимчивый к малейшим колебаниям исторической погоды и к мельчайшим случайностям быта. Все – как и прежде. Вот он записывает: «Заботы. Молчание и мрак. А через три дня: «Очень бодро… Много мыслей и планов».
И все так же таил он постоянные перепады своего настроения от посторонних глаз и ушей, мучился ими наедине с самим собой.
Приступы сомнений и отчаянья, «потери крыльев» шли от громадной требовательности и к жизни и к себе самому, от нетерпеливого ожидания чуда и боязни, что чуда не будет. Уже в апреле он записывает: «После январских восторгов – у меня подлая склеротическая вялость и тупость». Из окружающих эту других записей видно, как угнетала и обезволивала Блока живучесть той человеческой нечисти, о которой он хотел сказать в «Русском бреде».
Подчас нервозность настолько охватывала Блока, что он начинал испытывать настоящую душевную боль от таких вещей, на которые другой, более защищенный человек и внимания никакого не обратил бы. Даже невзрачный участок заболоченной местности по дороге в Стрельну (куда Блок ездит купаться) вызывает в нем нестерпимое отвращение, для нас просто непостижимое. (Чувство, впрочем, знакомое Достоевскому: «Странное свойство: я способен ненавидеть места и предметы точно как будто людей», – говорит у него подросток Аркадий Долгорукий.)
В иные дни его снедает какой-то непонятный ему самому недуг, угнетает дурная погода, раздражают собственная вялость и молчаливость, тяжелая шинель, прохудившиеся сапоги. И тогда в дневнике появляется: «Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко – на солнце, и жить совершенно иначе».
И тут же, рядом – слова веры и надежды, обращенные к колеблющимся и сомневающимся: «Случайное и временное никогда не может разочаровать настоящего художника, который не в силах ошибаться и разочаровываться, ибо дело его есть дело будущего»; «Надо выдержать трудное время… Ждать – не века. Надо только надеяться и любить, и тогда благословение великого снизойдет скорее, чем мы думаем».
Резких колебаний настроения, свойственных Блоку, не обойти и не замолчать. Их нужно понять как свойство психики и черту характера. И еще – иметь ясное представление, что было главным и решающим.
Как только ветер революции крепчал, сразу оживал и окрылялся Блок.
В дни, когда праздновали первую годовщину Октября, пришло известие о революции в Германии.
Кильское восстание… Спартаковцы… Образование, по примеру России, рабочих и солдатских Советов… Восстание в Берлине, бегство Вильгельма… Карл Либкнехт от имени революционного пролетариата провозглашает социалистическую республику…
Казалось, начинается «мировой пожар», Блок встрепенулся.
Для того сурового, тревожного, голодного, полного лишений времени это были три необыкновенных дня – 7, 8 и 9 ноября.
Накануне еще можно было ждать самых тяжелых осложнений: кайзеровская Германия разорвала отношения с Советской Россией. Зашевелилось, возымело новые надежды контрреволюционное подполье. Однако партия, как заявил тогда же Луначарский, сочла нужным призвать народ, «стиснув зубы, мужественно и не без грозной красоты организовывать праздники в часы опасности».
В полночь на 7-е с верков Петропавловской крепости был дан орудийный салют – двадцать пять залпов. Всю ночь тьму разгоняли мощные прожекторы. В семь часов утра новые залпы, числом тоже семь, возвестили начало торжественной демонстрации. Герольды с разукрашенных грузовиков созывали народ фанфарами.
Художники, по преимуществу левого направления, «комфуты», не пожалели фанеры, холста, кумача и красок, чтобы расцветить город громадными панно, транспарантами, плакатами и флагами. Всюду громоздились кубы, ромбы, прямоугольники, цилиндры. Натан Альтман, получив в свое распоряжение двадцать тысяч аршин первосортного кумача, преобразил темно-багровую Дворцовую площадь. Мстислав Добужинский завесил военно-морскими эмблемами фасады Адмиралтейства. На Театральной площади, неподалеку от Блока, Петров-Водкин установил монументальное панно, изображавшее Степана Разина в виде могучего крестьянского парня в рубахе с косым воротом.
Демонстрация с Дворцовой площади прошла на Марсово поле, где отдала почести могилам павших борцов, потом – к Смольному, где состоялось открытие памятника Карлу Марксу.
Вечером и всю ночь Невский проспект и центральные площади были залиты огнями. Борты, мачты и реи введенных в Неву боевых кораблей, пролеты мостов – в электрических гирляндах. В толпе, заполнившей Дворцовую площадь, – смоляные факелы. Щедро декорированный Александрийский столп как бы вставал из пламени. Погода выдалась холодная, с дождем и резким ветром, но народ не расходился. Гремели духовые оркестры, молодежь пускалась в пляс, водила хороводы.
Праздник продолжался еще два дня.
Седьмого ноября Блок весь день провел на улицах. «Празднование Октябрьской годовщины. Вечером с Любой – на мистерию-буфф Маяковского в Музыкальной драме… Исторический день – для нас с Любой – полный. Днем – в городе вдвоем: украшения, процессии, дождь у могил.
(«Мистерию-буфф» Маяковский написал и поставил, вместе с Мейерхольдом, специально к годовщине Октября. В сентябре он прочитал ее в Петрограде, на квартире Бриков, звал на чтение Блока, но тот не пришел. Перед первым представлением «Мистерии» Луначарский сказал вступительное слово, в котором назвал спектакль «коммунистическим», возвещающим торжество мировой революции. Сам Маяковский исполнял роль «Человека просто» и еще выходил в ролях Мафусаила и одного из чертей. Блок пришел на спектакль по приглашению Маяковского и говорил с ним о его пьесе.)
Кончился огненный 1918 год – самый значительный, самый героический год в жизни Блока, о котором он сказал, что каждый месяц его, если не каждый день, был равен году или десятку лет…