стихия, глухая к голосу разума (воплощенного в работе сознательного пролетариата и интеллигенции), в своем безудержном разливе смоет культуру, пустит по ветру накопленные ею бесчисленные сокровища. Горький был непоколебимо убежден, что «революция без культуры – дикий бунт, лишенный смысла и пользы».

Блок тоже думал об опасности уничтожения культуры, но решал вопрос, как мы уже знаем, совсем иначе. Он давно и окончательно решил для себя, что «культуру нужно любить так, чтобы ее гибель не была страшна». Им целиком владела мысль о загнанной в подполье подлинной, «музыкальной» культуре, искаженной и опустошенной буржуазной «безмузыкальной» цивилизацией, но долженствующей заново, как Феникс, возродиться из пылающего костра всемирной революции.

Взаимное непонимание объяснялось отчасти отсутствием общего языка: Блок разграничивал понятия культуры (выражение духа целостности) и цивилизации (механистическая надстройка, «картонный домик»), Горький – смешивал их.

И все, что Горький считал культурой и цивилизацией, было для него предметом едва ли не религиозного поклонения. Вот его лозунг 1918 года: «Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели».

Блоку даже гибель культуры была «не страшна», а Горький был полон заботы о каждой крупице «бесценного наследия» и глубочайшего пиетета к любому, кто выступал в роли его хранителя. Виктор Шкловский со свойственной ему непринужденностью очень верно заметил как-то, что академик для Горького – то же самое, что фарфор редкой марки, «и он согласен разбиться за этот фарфор».

Презрительное отношение Блока к цивилизации Горький воспринимал как «скифский» вандализм, который просто не укладывался в его сознании: «И зачем Блоку 'скифство'?»

Здесь не место выяснять, кто из них был ближе к истине – Блок или Горький. У каждого из них была своя вера, как и свои заблуждения. Возвращаясь к разговору в Летнем саду, замечу лишь, что есть немалая парадоксальность в том, что единокровный сын столбовой русской интеллигенции, плоть от плоти ее, отрекается от нее, ругает ее наповал за то, что она пугливо и бездарно бежит от стихии, от революции (которую сама же подготовила), предала свои собственные заветы, а боевой художник класса, призванного похоронить старый мир, требует от мятежного поэта любви и уважения к этой вялой и напуганной интеллигенции.

Первый раздел очерка Горького, посвященный разговору с Блоком, заканчивается так: «Неожиданно встал, протянул руку и ушел к трамваю. Походка его на первый взгляд кажется твердой, но, присмотревшись, видишь, что он нерешительно качается на ногах. И как бы хорошо ни был он одет, – хочешь видеть его одетым иначе, не так, как все. Гумилев даже в каком-то меховом костюме лопаря или самоеда кажется одетым, как все. А Блок требует одеяний необычных».

2

Это было время недолгого личного сближения Блока с Горьким. Они встречались повседневно и присматривались друг к другу с большим интересом.

Совсем недавно, 1 марта, во «Всемирной литературе», в тесном кругу (сотрудники, их семьи, типографские рабочие), в высшей степени скромно, чаем и лепешками, отпраздновали полвека жизни Горького. (На самом деле это была пятьдесят первая годовщина.) Блок дал этому дню высочайшую оценку, какая только была в его языке: «Сегодняшний юбилейный день Алексея Максимовича светел и очень значителен – не пустой день, а музыкальный».

На чествовании Блок сказал небольшую речь – такую, какую только он мог сказать:

«Судьба возложила на Максима Горького, как на величайшего художника наших дней, великое бремя. Она поставила его посредником между народом и интеллигенцией, между двумя станами, которые оба еще не знают ни себя, ни друг друга. Так случилось недаром: чего не сделает в наши дни никакая политика, ни наука, то может сделать музыка. Позвольте пожелать Алексею Максимовичу сил, чтобы не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но и милостивый дух музыки, которому, как художник, он верен».

Маститые литераторы и профессора, пришедшие в подобающее случаю прекраснодушно- юбилейное настроение, недоуменно переглянулись: опять о музыке… Да и при чем здесь музыка?.. Однако сам юбиляр, явно раздраженный елейно-паточным краснословием и даже сбивавший ораторов ядовитыми репликами, прекрасно понял, что хотел сказать Блок.

К этому времени Горький занялся радикальным пересмотром своих литературных вкусов и пристрастий. Он захотел и стал писать так свободно и раскованно, как никогда прежде. Создавались великолепные книги – «Мои университеты», «Заметки из дневника», бесподобные «Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом», Это был новый Горький.

Блок слушал, как Горький читал о Толстом в Аничковом дворце:

«Выйдет он – маленький. И все сразу станут меньше его…», «Этот человек – богоподобен!»

Когда пришло время сказать о смерти Толстого, Горький не мог выговорить ни слова, ушел в другую комнату, стоял, отвернувшись к окну, и плакал. Вернулся – и хмуро закончил чтение.

Блок записал у себя: «Это было мудро и все вместе, с невольной паузой (от слез) – прекрасное, доброе, увлажняет ожесточенную душу».

Тогда же Блок сообща с К.И.Чуковским взял на себя составление биографической книги о Горьком (для издательства Гржебина). Он обдумывал план книги и своей собственной статьи для нее, перечитал ранние вещи Горького, изучал материалы его архива, уговорил Шаляпина написать воспоминания о Горьком. (Замысел остался неосуществленным: Горький счел издание книги неуместным, поскольку он сам руководил издательством Гржебина.)

А у Горького ко времени личного знакомства его с Блоком уже не осталось ничего от прежнего предубеждения, которое он высказывал порой, как мы знаем, в крайне резком тоне. Горький сам удостоверил, что еще раньше, до революции, уже почувствовал Блока «очень понятным и близким». Теперь он «слушал Блока, как никого» и отзывался о нем с восхищением: «Вот – это человек! Да! Покорнейше прошу!» Одному начинающему поэту он писал: «Блоку – верьте, это настоящий – волею божией – поэт и человек бесстрашной искренности».

И все же личное взаимопритяжение, при всех знаках внимания, не могло стереть черту, разделявшую двух этих людей.

Горький не раз повторял: «Блок изумительно красив как поэт и как личность, – завидно красив». Но также и признавался, что не может принять блоковской «мизантропии и пессимизма».

Блок, в свою очередь, не скрывал, что ему бывает «тяжело с Горьким», что его угнетает горьковская императивность. «Я продолжаю его любить, несмотря на то, что знаком с ним вот уже несколько лет. Плохо только, что у него всегда – надо, надо, надо». Надо – чтобы все русские писатели работали, засели за переводы и за сочинение «исторических картин», надо – чтобы была переведена вся мировая литература, надо – чтобы все в стране прочитали эти переводы и посмотрели эти картины.

И все же…

Русская и мировая жизнь в век великих войн и революций стала необыкновенно сложна, пестра, обнаруживала разные свои грани, не допускала единственных и универсальных решений.

Александр Блок средствами своего искусства отразил не все стороны действительности своего времени, а лишь те, которые были доступны его художническому зрению и отвечали природе и темам его душевных переживаний.

Максим Горький отразил свое время гораздо шире, но какие-то области жизни, сознания, культуры остались за пределами его творческого мира. Он не понимал и не принимал блоковской трагедийности, но ведь без нее картина русского XX века и тех «неслыханных перемен», которые суждено было пережить России, осталась бы неполной.

Споря о главном, Блок и Горький не нашли общего языка, но ведь Россия-то у них была одна (хотя спорщики и не отдавали себе в этом полного отчета). В конечном счете спор их говорит о богатстве,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату