сходились по вечерам то у Никольского на Екатерингофском проспекте, то за длинным столом большой аудитории так называемого «Jeu de pomme'a» – старинного мрачного здания, стоявшего в глубине университетского двора.
Тон в кружке задавали трое – талантливый поэт, сенаторский сын Леонид Семенов, человек неординарной судьбы; влюбленный в древнюю Элладу общительный Александр Кондратьев и грустный лирик Виктор Поляков. Большинство составляли безличные и благопристойные дилетанты.
В феврале 1902 года среди них появился молчаливый, отчужденно державшийся Блок. Он принес и прочитал несколько стихотворений. Никольский, обозвав автора в своем дневнике «убогим полудекадентом», выбрал для сборника три маленькие вещицы, которые показались ему попроще.
Связи с кружком у Блока не установилось. Лысый и юркий Никольский, оголтелый монархист и черносотенец, внушал ему антипатию. Но с Леонидом Семеновым и Кондратьевым он вскоре сблизился.
Между тем произошла встреча куда более важная. «В современном мне мире я приобрел большой плюс в виде знакомства с Мережковскими, которые меня очень интересуют с точек зрения религии и эстетики», – сообщил Блок отцу.
В целях сближения интеллигенции с церковными кругами они затеяли в ноябре 1901 года, сообща с поэтом и философом Н.М.Минским, приват-доцентом Духовной академии А.В.Карташовым и публицистом В.В.Розановым, Религиозно-философские собрания. Они происходили в зале Географического общества, где стояло громадное изваяние Будды, – каждый раз от соблазна на него набрасывали покрывало. Председательствовал ректор Духовной академии Сергий, епископ Финляндский; присутствовала пестрая публика – архиереи и архимандриты, синодские чиновники, студенты – светские и духовные, весь «Мир искусства», модные дамы.
В высших сферах на собрания посматривали косо, и вскоре Победоносцев добился их запрещения – как подозрительных по части ереси.
Знакомство Блока с Мережковскими состоялось 26 марта 1902 года. Он пришел в известный всем петербуржцам дом Мурузи, выходивший «мавританскими» фасадами на три улицы. Прошагал на четвертый этаж, позвонил не без робости. Открыла сама Зинаида Гиппиус.
– Я хотел бы записаться на лекцию Дмитрия Сергеевича в Соляном городке… (Существовала в те времена такая практика.)
– Как ваша фамилия?
– Блок…
– Какой Блок? Это о вас писала мне Ольга Михайловна Соловьева? Это вы пишете стихи, от которых Андрей Белый в таком восторге, что буквально катается по полу?.. Пойдемте ко мне.
В темно-красной гостиной, окнами на Спасо-Преображенский собор «всей гвардии», у пылавшего камина Блок разглядел хозяйку дома, которая слыла в обществе «декадентской мадонной». Об ее броской наружности, смелых туалетах и экстравагантных повадках судачил весь литературный, художественный и театральный Петербург.
На удивление стройная и тонкая, с осиной талией, гибкая и хрупкая фигура, облаченная в некое подобие хитона… Копна медно-золотых волос, зеленые, русалочьи глаза и очень красные губы на густо напудренном лице… Аромат крепких духов, черный крест на плоской груди, пальцы в кольцах, пахучая папироска и блескучая лорнетка…
Она была умна, зла, привередлива, любопытна, обожала молодых поклонников и держала их в строгом послушании. Это была ночная птица. Поднимаясь поздно, часам к трем, половину дня и половину ночи проводила на козетке среди коловращения посетителей – студентов, всегда немного обалдевавших перед этой Цирцеей, декадентских поэтов, философов, церковников, – шармировала, ссорила и мирила (больше ссорила, чем мирила), выслушивала и распространяла слухи и сплетни (больше распространяла, чем выслушивала), вообще – «создавала атмосферу салона». В троице «Мережковских» она была Пифией, возвещавшей идеи и пророчества, – на долю самого Мережковского оставалось их оформление.
Она задержала Блока надолго, искусно разведала обо всех его делах и обстоятельствах, заставила прочесть стихи, повела к Мережковскому в его святая святых – огражденный от непрошеных посетителей кабинет, где известный писатель восседал за монументальным письменным столом. Блок поглядел на стол уважительно, за ним были написаны большие книги – «Вечные спутники», романы об Юлиане и Леонардо, «Лев Толстой и Достоевский»… Теперь на нем лежала раскрытая рукопись последней части романической трилогии – «Петр и Алексей».
Мережковский – малого роста, до скул заросший каштановой бородой, аккуратный и брюзгливый, попыхивающий дорогой сигарой, обошелся с новым почитателем из студентов с обычным высокомерно- снисходительным величием. Только и слышались его вечные присловья: «Вы – наши, мы – ваши…», «Или мы, или никто…», «Или с нами, или – против…»
С первой же встречи полного понимания между Блоком и Зинаидой Гиппиус не возникло. То, чем он жил, о чем писал, думал, говорил (больше молчал), для нее было «туманом». А то, чем жили и о чем шумели Мережковские – «религиозное дело», – для него оставалось пустым звуком. Владимира Соловьева в кругу Мережковских принимали постольку, поскольку истоком и основой его провидений служило христианство – то есть именно то, к чему Блок был глубоко равнодушен: «Христа я никогда не знал…» А лирически эмоциональное восприятие соловьевской мистики, сказавшееся в стихах Блока, Мережковские с высоты своих «религиозно-общественных» интересов третировали как безответственную невнятицу.
Вскоре Блок вступил в довольно оживленную переписку с Гиппиус. Хотя он и пасовал перед ее авторитетом и апломбом, все же подчас отваживался и поспорить с нею. Письма писал обдуманно, сперва начерно – в дневнике. Он уже успел познакомиться с рассуждениями «талантливейшего господина Мережковского» насчет «двух бездн».
Это была совершенно мертвая схоластика: все жизненные противоречия объяснялись тем, что в человеке, дескать, расщеплены «дух» и «плоть». В грядущем «царстве Третьего Завета» осуществится высшее единство: «плоть» станет святой и сольется с «духом» – сойдутся «верхняя» и «нижняя» бездны, исчезнет вечная антиномия Христос и Антихрист. Все это называлось «высшим синтезом», в котором чудесно преобразуется («очистится») и примирится все расщепленное – религия и культура, этика и эстетика, божественный Эрос и плотское чувство, язычество и христианство.
Блок, конечно, вникал в сходство (как и в известное различие) между теорией Мережковского и учением Соловьева, но стоит ли здесь выяснять, какой черт лучше – черный или серый? Единственно, что действительно важно, это то, что уже тогда он стал тяготиться разглагольствованиями «об этих живых и мертвых Антихристах и Христах, иногда превращающихся в какое-то недостойное ремесло, аппарат для повторений, разговоров и изготовления формул» (письмо к Л.Д.М., 22 ноября 1902 года). А в другом случае у него вырвалось отчаянное признание: «Я уже никому не верю, ни Соловьеву, ни Мережковскому».
Умозрительному и отвлеченному, «логике» он пытался противопоставить «внутреннее откровение», иными словами – свой личный мистический опыт. Попытка, что и говорить, наивная, но знаменательная: за ней стоит инстинкт художника, стихийное понимание того, что источником творчества могут служить не искусственные и мертвые аллегории, но «образ жизни» и личная «жизненная драма».