Из окон квартиры полковника Кублицкого можно было наблюдать, как вечером по пустынной улице идет человек, подойдет к фабрике, махнет рукой – и сразу погаснут окна во всех этажах громадного здания. На Блока это зрелище произвело сильное впечатление. Вообще, как свидетельствует его биограф, тетка Марья, он «пришел в возбужденное состояние и зорко присматривался к тому, что происходило вокруг». Волновался и ждал событий.
А они надвигались неудержимо. На сходках в отделах гапоновского «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города С.-Петербурга» по вечерам, при тусклом свете фонарей, читали и разъясняли петицию, с которой решено было в ближайшее воскресенье всем народом пойти к царю – искать правды и защиты. Речь шла о вещах первой важности – о созыве Учредительного собрания, о восьмичасовом рабочем дне, о свободе личности, слова, союзов и стачек, о политической амнистии и прекращении войны.
Люди слушали стоя, сняв шапки – как в церкви. Матери подносили к Гапону малых детей – просили благословения. Лишь отдельные ораторы-большевики пытались рассеять патриархальные иллюзии, овладевшие людьми, еще верившими в добрую волю царя и церкви. Но к ним плохо прислушивались.
Охранка заверила власти, что манифестация будет носить мирный характер. Однако накануне назначенного дня на совещании министров было решено: шествия не допустить, рассеять его с применением воинской силы. Было приведено в боевую готовность до сорока тысяч пехоты, кавалерии и полицейских.
В ночь на 9 января Франца Феликсовича вызвали к командиру полка. Встревоженная Александра Андреевна оделась и вышла на улицу. Полк был уже построен. Готовили санитарные повозки. Александра Андреевна разбудила сына.
Рассветало. День выдался морозный и солнечный. На набережной Большой Невки, у мостов и переходов, стояли пехотные и кавалерийские посты. Отряд, которым командовал полковник Кублицкий, охранял Сампсониевский мост. Спешенные уланы грелись вокруг костров. Кучками собирались рабочие, пытались поговорить с солдатами по душам, – те хмуро отмалчивались. Запомнился один празднично одетый рабочий. Выйдя из дому, он истово покрестился на церковь, попробовал то тут, то там перейти через Невку на Выборгскую сторону, – его не пустили. Среди серых солдатских шинелей долго мелькал его нарядный красный шарф.
Тем временем около ста пятидесяти тысяч двинулось от одиннадцати отделов гапоновского союза по направлению к Зимнему дворцу. Шли с женами и детьми. Несли иконы и хоругви, царские портреты, пели «Спаси, господи, люди твоя…». Впереди колонны Нарвского отдела – отец Георгий Гапон, в облачении, с крестом в руке.
Вскоре послышалась стрельба. Прокатился отдаленный залп, за ним второй. Запели сигнальные горны, засвистели пули, зацокали копыта лошадей… Началось Кровавое воскресенье.
Первая кровь пролилась у Нарвских ворот. Там и поныне мостят улицу красным диабазом – в память того проклятого дня. Много народу легло на Петербургской стороне, перед Троицким мостом. Более тысячи человек погибло в этот ясный, морозный день, около пяти тысяч было ранено.
«Итак – началась русская революция», – писал в этот день Горький. Одиннадцатого он был арестован и заключен в Петропавловскую крепость.
Случилось так, что Андрей Белый угадал приехать в Петербург как раз 9 января. Чтобы быть ближе к Блокам, он условился со знакомым офицером, служившим под начальством Франца Феликсовича Кублицкого и квартировавшего в тех же Гренадерских казармах, что остановится у него.
Когда Белый ехал на извозчике с вокзала, его поразил «взбаламученный вид Петербурга» и взволновали разноречивые, смутные слухи о готовящемся шествии рабочих к царю. На улицах скоплялись кучки встревоженных, что-то запальчиво обсуждавших людей, в цепях топтались солдаты, дымили походные кухни. Гренадерские казармы оказались пусты: «Полк выведен…»
Белый поспешил к Блокам. В первый раз он нажал кнопку звонка в квартиру № 13, с которой в дальнейшем связалось для него так много сложного и даже трагического.
Жизнь полковничьей квартиры, несмотря ни на что, шла по раз заведенному порядку. «Пожалуйте… Завтракают…»
Из белой гостиной, выходящей высокими окнами на заснеженные просторы Невки, спешил навстречу Блок в просторной черной блузе с широким белым воротником, открывавшем крепкую, стройную шею. (Блуза – изобретение Любови Дмитриевны, потом получившее распространение в писательском кругу.) Он был взбудоражен и необычно тороплив. Первый вопрос, с ходу: «Ну что?..» – «Да, говорят, что пошли…»
Как ни был взвинчен Белый всем происходящим, он запомнил до блеска натертые полы, какие-то ухоженные растенья в кадках, мебель старинного фасона, глянец рояля, переплетенные томики за стеклами невысоких шкафов. Свет, тишина, чистота…
В оранжевой столовой над белейшей скатертью поднялась миниатюрная Александра Андреевна в красной тальмочке. Были тут и спокойная, большая златоволосая Люба в чем-то нарядном, зеленовато- розовом, напоминающем театральное одеяние, и суетливая, нервно подмаргивающая Марья Андреевна, вся в сереньком. Сам полковник отсутствовал – находился при исполнении служебных обязанностей.
Сбивчивый разговор вертелся вокруг одного. Из кухни каждые десять минут поступали новые известия: пошли, стреляют, кучи убитых…
Александра Андреевна, хватаясь за сердце, все возвращалась к Францу Феликсовичу: «Поймите же… он – ненавидит все это… А должен стоять там… Присяга…»
Блок не разделял материнской тревоги. Он не мог и не хотел примириться с исполнением Франциком служебного долга и в эти дни был жесток к нему как никогда. В присутствии отчима, как заметил Белый, он «старался его подковырнуть, уязвить, отпуская крепчайшие выражения по адресу офицерства, солдатчины, солдафонства». Бедный Франц, как всегда, был тих и деликатен, отмалчивался.
Справедливость требует сказать, что полковник и сам тяжело переживал свое положение. Он возмущался, что на гвардейцев возложили полицейские обязанности, – это не вязалось с его представлением о воинской чести. Но он оставался службистом и присяга была для него превыше всего. Александра Андреевна умоляла мужа выйти в отставку, но такой шаг был для него неприемлем. К счастью, в эти январские дни он со своими солдатами стоял и охранял, оставшись в стороне от событий. А когда позже, в октябре 1906 года, случилось так, что его полк нес охрану при расстрелах политических в Кронштадте, он судя по записи в дневнике не слишком жаловавшей его М.А.Бекетовой, «вернулся совершенно потрясенный, с другим лицом, с другими чувствами, мыслями и словами». Из верного источника известно, что он с несвойственной ему энергией громко осуждал участие войск в политических репрессиях.
Так или иначе, атмосфера в семье Кублицких и Блоков была напряженная, тяжелая. Вот каким запомнил Блока в этот роковой день Андрей Белый: «Я никогда не видел его в таком виде: он быстро вставал и – расхаживал, выделяясь рубашкой из черной, свисающей шерсти и каменной, гордо закинутой головою на фоне обой; и контраст силуэта (темнейшего) с фоном (оранжевым) напоминал мне цветные контрасты портретов Гольбейна… Покуривая на ходу, он протягивал синий дымок папиросы и подходил то и дело к окошку, впиваясь глазами в простор сиротливого льда, точно – он – развивал неукротимость какую- то».
Через несколько дней Блок написал: