немного. Ничего особенного не могло случиться за неделю. Во всяком случае, теперь – не случалось, ну, только иногда оказывалось, что кого-то из знакомых выключили. Но всё дальних, тех, кого он давно не видел.
Так раньше всё время было.
Тётя Лена всегда его встречала после возвращения из выходов, всегда обнимала, плакала – Ромка знал, что от благодарности.
А в этот раз не от благодарности. В этот раз просто плакала.
– Тёть Лен, случилось что-то? – высвободившись, спросил Ромка. – Что-то с Анькой?
– Случилось, Рома, – всхлипнула та. – Нет, не с Аней… с Женей твоей.
Ромка ничего не почувствовал – должен был, а не почувствовал.
– Нет, не Другие… Во дворе в потёмках упала, споткнулась. В больнице сейчас. Там лекарств не хватает. Ты лекарств в этот раз не принёс, Ромочка?
Он не принёс лекарств. Зато принёс ромашки – как обычно. Пышный букет душистых полевых ромашек. От черты города до дома надо было пять километров идти пешком, но цветы ещё не завяли, и рассеивали вокруг свежий, сладкий запах лета.
Анька подошла, вытянула из поникшего с одеревеневших ромкиных рук букета цветок. Взялась за шелковистый лепесток бледными пальцами, оторвала.
И сказала:
– Не любит.
Женька поправилась. Девка она крепкая была. Потом, правда, плакала, но почти с облегчением. Всё-таки она очень боялась становиться матерью – в нынешнем мире это было бы безрассудно. Ромка это понимал, и всё равно ненавидел её. За это облегчение. И за то, что она не умерла.
– Я тебе ещё рожу, Ромочка, – бормотала она между поцелуями. – Рожу тебе хорошенького мальчика, или даже двоих…
Не любит она меня, подумал Ромка, окаменев под её неуклюжими ласками. Права Анька, не любит.
В следующий раз, во время выхода, он сказал одному из Других, что хочет работать на постоянной основе. Некоторым счастливчикам такие разрешения давали – вокруг восстанавливаемых городов уже росли крохотные лагеря. В старых городах о них знали мало, и в Ромке росло неприятное смутное чувство, что эти, самые новые, как он их про себя называл, в итоге наследуют то, что Другие оставили от Земли. Что это всё просто такой изощрённый многоступенчатый отбор, который можно пройти, только если очень повезёт.
В этот раз ему не повезло. «Ответ отрицательный», – прощёлкал Другой, и Ромка вернулся к своей работе. Об этом случае он никому дома не рассказал. Нечем было хвастаться… и он не был уверен, что они бы его поняли.
Через месяц после выкидыша Женька заболела. Это не было связано с осложнениями и сначала походило на обычный грипп. Её сразу забрали в инфекционку – в городах теперь страшно пугались любой угрозы эпидемий. Ромка не видел её до самого конца. Им даже тело не отдали – тела теперь жгли в больничном крематории. Можно было, конечно, выклянчить, точнее – выкупить горсточку пепла, но Ромка не стал этого делать.
Вечером следующего дня он сидел на обломке бетонной плиты во дворе, у могилы Чака, и разглядывал маленькие следы детских подошв на потускневшей земле. Кое-где уже пробивались стебельки травы, тусклые и безжизненные.
Анька раскачивалась на своих ржавых качелях и обрывала лепестки ромашки. Ромашка была поникшая и вялая – в этот раз Ромка забыл нарвать свежий букет. Никогда раньше не забывал, а теперь забыл.
Они сидели очень долго. Анька, как всегда, молчала, только ржавые качели стучали – дрынг, дрынг.
– Ты же всё знаешь, – сказал Ромка. – Ты всё знаешь и понимаешь, куда больше, чем другие. Вот скажи – почему так? Что я неправильно делаю?
Анька не подняла головы. Мокрые белые лепестки вяло взмывали в воздухе и оседали на железном остове качелей, прилипая к ржавчине.
– Почему это всё так – сначала Чак, потом Женькин ребёнок этот, и Женька… Почему именно так? Почему их просто не выключили? Мне было бы легче, если бы их просто выключили… Оно было бы… привычно… А тут…
Дрынг-дрынг в густой тревожной тишине – только и всего.
– Все вот говорят, что мне повезло. А там правда хорошо, Анька. Там солнце. Там трава зелёная. И ромашки. И красивые города – мы их делаем снова красивыми. И для себя делаем. Нам сказали, что потом, когда всё закончится, мы сами снова сможем жить в этих городах. Только мы, те, кто строили. Знаешь, мы, счастливчики, никогда ведь между собой не разговариваем. Боимся удачу спугнуть. Мы не знаем, почему нас выбрали, почему именно нам подарили… это всё… Почти нормальную жизнь. Хорошо так… А тут… гнилое всё, Аньк. Аньк… а давай я тебя заберу. Когда всё закончится. Давай? Пойдёшь со мной? Там просто до фига твоих ромашек. Тебе понравится…
– Любит, – сказала Анька.
Ромка посмотрел на жёлтую сердцевину цветка в её руке. Общипанную, голую, убогую, похожую на маленькое погасшее солнце.
– Любит, – согласился Ромка и, поднявшись, пошёл к Аньке.
Губы у неё были сухие, искусанные, покрытые острой твёрдой коркой, и их было почти больно целовать.
Каждый раз ему хотелось возвращаться всё меньше и меньше. Потому что всё меньше и меньше оставалось того, к чему хотелось бы возвращаться. И он всё чаще забывал нарвать для Аньки ромашек. Носил другое – красивые шмотки, сладости, косметику, которой она не пользовалась. А ромашки почему-то забывал. Постоянно.
В августе тётя Лена не встретила Ромку в воротах. И никто не встретил. Никто и ничто. Даже дома не стало – ещё с другой стороны квартала Ромка увидел на месте родной пятиэтажки обугленный остов с бесформенными провалами пустых окон. Вокруг не было ни души, запах гари уже улёгся, и Ромка понял, что дом сгорел давно – наверное, несколько дней назад.
Он дошёл до перекрёстка, остановился, снял с плеч рюкзак, встал на колени и заплакал. Ромка часто плакал по ночам, в подушку, когда никто не мог его видеть – а сейчас ему было всё равно.
Когда в груди перестало клокотать, он неловко поднялся, бросив рюкзак посреди пустой дороги, и побрёл во двор. Всё было чёрным – земля, ворота, качели и обломок бетонной плиты возле стены дома. Ромка остановился у плиты, замер на миг, потом в ярости врезал по ней ногой. Ступня взорвалась болью, и Ромка закусил губу. А потом прохрипел:
– Ненавижу. Счастливчик, бля… Ненавижу! За что мне всё это?! За что?!
– Не кричи, ромашка. Не надо на них кричать.
Он развернулся так круто, что едва не упал.
Анька сидела в самом дальнем углу двора, за выступом стены, будто прячась от чужих взглядов. На ней было голубое ситцевое платьице, покрытое пятнами копоти, давно не чёсанные волосы падали на грязное лицо. А по горелой земле были рассыпаны увядшие трупики общипанных ромашек. И много-много белых лепестков.
– Не кричи, – повторила она. – Не надо. Они не виноваты. Не знают они.
– А… – Ромка понял, что не может выдавить ничего связного, и умолк, потрясённо глядя на неё.
– Мы для них цветы, – сказала Анька. – Цветы. Растения. Неразумные. Но красивые. Нас жалко. И нам нужны удобрения. Есть сорняки, их надо выкорчевать сразу. Есть другие, полезные. Есть красивые, для них надо сделать сады. А ещё есть ромашки.
Ромка неотрывно смотрел на неё. А она смотрела в землю, на мёртвые цветы. Подол её был платья