Нане-Раджаб сорвалась с места и, прежде чем ее смогли удержать, влепила Дустали-хану увесистую оплеуху. Дустали-хан хотел пнуть старуху в живот, но попал ей по ляжке, она громко завопила от боли, вслед за ней закричала во всю мочь сестрица Практикана:
– Злодеи, разбойники, матушку мою уби-и-или!
Не теряя времени, она тоже кинулась на Дустали-хана. Завязалась настоящая потасовка. В этот момент Асгар-Трактор, дружок сестры Практикана, долгое время, видимо, сдерживавший свой гнев, одним прыжком подскочил сзади к Дустали-хану, обхватил его поперек туловища и помчался со своей ношей к бассейну посреди двора. Он с такой силой швырнул туда тело Дустали-хана, что всех гостей окатило водой с ног до головы…
Суматоху, шум и гам, которые поднялись после этого, я описать не в силах. Но уже через полчаса наш дом совершенно опустел. Столы, стулья, вазы с фруктами и сластями в беспорядке валялись на земле. Мать, забившись в угол, беззвучно плакала, а отец, заложив руки за спину, нервно мерял шагами двор. Время от времени он останавливался и, вперив взор в темный сад, что-то невнятно бормотал.
Это была одна из самых скверных и печальных ночей в моей жизни. Наутро я упросил мать, чтобы мне разрешили погостить у кого-нибудь из родных, живущих поблизости: я чувствовал необходимость некоторое время побыть на нейтральной территории.
Когда я через два дня вернулся, то с изумлением увидел, что между нашим домом и домом дядюшки Наполеона протянулась через весь сад изгородь в полтора метра высотой, из четырех рядов колючей проволоки, так что даже кошке было не пролезть.
Глава двадцатая
– Здравствуй, Маш-Касем, с добрым утром.
– Здравствуй, родимый. Чего это ты так рано поднялся? Милок, раз уж ты встаешь в такую рань, ты бы взял да и помолился, совершил бы намаз, как положено!
– Ладно, Маш-Касем… Я и сам решил, когда вырасту… ну, когда учиться кончу, непременно стану молиться…
– Ну, голубчик ты мой, для этого и расти не надобно. Вот у меня был один земляк…
Нет, если дать ему пуститься в воспоминания, удобный случай будет упущен! Я прервал рассказ:
– Маш-Касем, можно тебя попросить передать записку Лейли?
– Ты, видать, опять забрал себе в голову эти выдумки про любовь? Известно ведь, что такие дела добром не кончаются… «Кто за девушкой припустит, только счастие упустит». Сказал бы я тебе кой-чего, да уж и не знаю…
Маш-Касем на мгновение задумался. По его виду я догадался, что произошло какое-то новое событие. Волнуясь, я спросил:
– Это про меня и Лейли?
– Нет, совсем наоборот даже. А ты уж возомнил…
– Маш-Касем, ну прошу тебя, пожалуйста, скажи!
– Упаси боже… Честному человеку болтать ни к чему. Нет, правда – зачем врать?! До могилы… Ничего и не было.
Я опять стал его упрашивать. То ли сердце Маш-Касема смягчилось, то ли он не смог совладать со своей природной болтливостью, но только он кивнул и сказал:
– Такое дело, значит, – подошло время свадьбы Лейли-ханум с Пури-агой.
– Что? Свадьба? Да как же так?! Маш-Касем, умоляю, не скрывай от меня ничего. Заклинаю тебя всем самым святым, открой мне, что тебе известно.
Маш-Касем сдвинул шапку на затылок, почесал лоб и сказал:
– Понимаешь, недуг Пури-аги начисто излечился. Значит, средствия доктора Насера оль-Хокама славу свою оправдали.
– Маш-Касем, прошу тебя, всю правду говори! Что случилось? Что ты знаешь?
– Ей-богу, отец родимый, зачем врать? До могилы ведь… Понимаешь, елекстричество, которое доктор в нутро Пури-аге вложил, свое дело сделало… Сейчас хотят ему испытание устроить.
– Какое испытание? Да разве можно…
– А то как же, милок. Нашли тут одну женщину, чтобы, значит… Только ты должен клятву дать, что меня не выдашь.
– Клянусь! Жизнью отца клянусь… святым Кораном… Клянусь жизнью Лейли!
– Барчук наш, у которого мужская сила ослабла, теперь он, понимаешь, ну, как бы сказать, поправился. Хотят привести к нему женщину, чтобы он себя проверил. Ежели на испытании этом осечки не получится, на следующий день сыграют его свадьбу с Лейли-ханум.
Хотя я все еще не понимал толком, о чем идет речь, сердце мое сжалось. Вытаращив глаза и открыв рот, я смотрел на Маш-Касема, ожидая дальнейших разъяснений. Но он пошел прочь, говоря:
– Подожди, родимый, я за молоком схожу, потом вернусь и все тебе растолкую.
Маш-Касем вышел на улицу, а я, потрясенный и оцепеневший, остался на месте.
Это было утром в пятницу, весной тысяча девятьсот сорок второго года. Маш-Касем давно уже знал тайну моего сердца – от меня самого.
Со времени приема, который отец устроил в честь Практикана Гиясабади, миновало несколько месяцев, и мне пришлось перенесли немало обид и лишений. Дядюшка, отгородившись от нашего дома колючей проволокой, не только пресек всякие контакты между мною и Лейли, но и запретил всем своим близким разговаривать с кем-либо из семьи моего отца. Поскольку он был твердо убежден, что его родню неминуемо ожидают гонения и притеснения со стороны мстительных англичан, то потребовал от дяди Полковника, чтобы тот взял себе специального денщика. Этот денщик, происходивший из тюркского племени и по-персидски знавший всего несколько слов, был мрачного вида детиной. По утрам он провожал Лейли в школу, в обед приводил ее домой, вечером повторялось то же самое, так что мне, вопреки моим планам, никак не удавалось ничего ей сказать. Раз-другой я попытался подождать ее на улице в надежде перекинуться хоть словом, но денщик снял свой толстый сыромятный ремень и так накинулся на меня, что забил бы до смерти, если бы не мои быстрые ноги.
Телефон тоже взяли под строгий контроль, и после долгих и тщетных попыток повидать Лейли или поговорить с нею, я в конце концов счел единственным выходом открыться Маш-Касему (который, как выяснилось, сам обо всем догадывался) и попросить его о помощи. Маш-Касем внимательно выслушал меня и, сочувственно покачав головой, сказал:
– Ну, родимый, пускай бог над тобой смилуется. Ага, как никто другой в этом городе, о своей чести печется. И ежели узнает, что прямо под боком у него такой ухажер за его дочкой увивается, он тебе скорее кишки выпустит, чем к ней близко подпустит.
– Маш-Касем, дядюшке наверняка все известно. Быть не может, чтобы Пури или дядя Полковник ничего ему не рассказывали.
– Ты что, милок, несмышленыш совсем? Разве господину Полковнику или Пури жизнь не дорога, чтобы они стали аге такие вести доставлять?
В тот день Маш-Касем поведал мне много жутких историй о том, какие беды навлек дядюшка на поклонников уже просватанных девиц из нашей семьи, но я зашел слишком далеко, любовь к Лейли слишком глубоко проникла в мою грудь, чтобы мысль об опасности могла меня удержать. Во всяком случае, мне удалось уговорить Маш-Касема, чтобы он иногда передавал Лейли мои письма. Он согласился при условии, что я не буду писать в них ничего недостойного. Разумеется, каждый раз, когда я приносил ему письмо, он спрашивал:
– Голубок ты мой, а там ничего такого нет?
– Честное слово, Маш-Касем, ни единого дурного слова.
Долгое время, кроме этих записок – да и те Маш-Касем отказывался передавать чаще, чем раз в неделю – и двух-трех случаев, когда мне неожиданно удалось увидеть Лейли, мы были отрезаны друг от