решил пойти на войну добровольцем. Когда он воротится, пообещала Гарриет, она научит его читать целые книги. А потому, сказала она, он обязан прийти живым. Лежа на жесткой койке, Гальвин ворочался под одеялом и вспоминал ровный мелодичный голос своей жены.
Под обстрелом солдаты непроизвольно хохотали либо дико визжали, а лица чернели от пороха, ибо гильзы они принуждены были в дикой спешке вскрывать зубами. Другие заряжали и стреляли, не целясь, и Гальвин полагал, что все эти люди посходили с ума. Оглушающая канонада прокатывалась по земле, неся такой страх, что перепуганные зайцы содрогались своими крошечными телами, перескакивали через трупы, мчались к норам и распластывались по траве, укрытой кровавым паром.
У выживших недоставало сил вскапывать для товарищей подобающие могилы, оттого то там, то здесь из земли торчали колени, руки и макушки. Первый же дождь разоблачал их целиком. Соседи по палатке строчили домой письма, говорили в них о боях, и Гальвин лишь удивлялся, как можно пересказать все то, что он видел, слышал и чувствовал, ибо оно превосходило всякие известные ему слова. Один солдат сказал, что в последнем сражении, когда они потеряли едва ли не треть роты, обещанное подкрепление было отозвано неким генералом, желавшим подложить свинью командующему Бёрнсайду[99] и тем обеспечить его смещение. Сей генерал позднее был повышен в чине.
— Такое возможно? — спросил рядовой Гальвин сержанта из другой роты.
— Подумаешь, подстрелили — двух ослов да солдата, — хрипло хмыкнул сержант Лерой, дивясь на все еще зеленого рядового.
По ужасам и людскому мясу эта кампания пока не превзошла поход Наполеона в Россию — благоразумно предупредил Бенджамина Гальвина начитанный адъютант.
Гальвину не хотелось просить других писать за него письма, как это делали иные неграмотные либо полуграмотные, а потому, если у какого мертвого мятежника обнаруживалось неотправленное послание, он переправлял его в Бостон Гарриет — пускай знает о войне из первых рук. Он подписывал внизу свое имя, чтоб она видала, откуда письмо, а еще вкладывал в конверт лепесток либо необычный древесный лист. Он не желал утруждать даже тех солдат, которым нравилось писать письма. Они очень тогда уставали. Все они очень тогда уставали. Часто перед боем Гальвин угадывал по застывшим лицам — те точно спали, — кого из роты они не досчитаются утром.
— Добраться б домой, и к черту Союз, — услыхал как-то Гальвин слова офицера.
Сокращения рациона, бесившего столь многих, Гальвин не замечал вовсе, ибо давно не чувствовал вкусов, запахов и почти не слыхал собственного голоса. Раз уж недоставало еды, он взял в привычку жевать сперва камешки, а после клочки бумаги, отрывая их от таявшей в переходах фельдшерской библиотеки либо от писем мятежников — это помогало держать рот влажным и хоть чем-то его заполняло. Обрывки делались все меньше и меньше, сберегая то, что мог сыскать Гальвин.
Как-то в лагере оставили солдата, ибо на марше он чересчур сильно хромал; через два дня принесли тело — солдата убили и забрали кошелек. Гальвин говорил всем, что война сделалась хуже, нежели поход Наполеона в Россию. Он накачивался морфием и касторкой от поноса, доктор давал еще порошки, от них кружилась голова и все становилось безразлично. Сносив последние кальсоны, Гальвин отправился к маркитантам, продававшим свое добро с повозок, однако за тридцатицентовые подштанники те запросили с него два с половиной доллара. Маркитант пригрозил, что не снизит цену, а может, и повысит, если Гальвин надумает дожидаться чересчур долго. Очень хотелось размозжить сквалыге голову, однако Гальвин этого не сделал. Он попросил адъютанта написать письмо Гарриет Гальвин, чтоб та прислала ему две пары толстых шерстяных кальсон. Единственное его письмо за всю войну.
Нужны были мотыги — иначе как отодрать от земли примерзшие тела. Потом вновь потеплело, и третьей роте открылось целое поле стерни и незахороненных трупов. Откуда столь много чернокожих в синих мундирах? — изумлялся Гальвин, пока не понял, что же это такое: оставленные на весь день под августовским солнцем трупы обгорели дочерна, а после их изъели паразиты. Мертвые лежали во всех мыслимых позах, а лошадей — не счесть, многие изысканно стояли, подогнув колени, точно подставляя спину ребенку.
Вскоре Гальвину рассказали про каких-то генералов, что возвращают хозяевам беглых рабов и болтают с плантаторами, точно за карточной игрой. Возможно ли такое? Война не имеет смысла, если она ведется не за свободу рабам. На марше Гальвин видал мертвого негра — за попытку сбежать его уши гвоздями приколотили к дереву. Хозяин заставил раба раздеться, зная наверное, сколь тому обрадуются прожорливые мухи и москиты.
Гальвин не понимал протестов, распространившихся среди солдат Союза, когда Массачусетс решился формировать негритянский полк. Встреченный ими полк из Иллинойса пригрозил дезертировать в полном составе, коли президент Линкольн освободит еще хоть одного раба.
В первые месяцы войны Гальвину случилось попасть на негритянское молитвенное собрание — там благословляли проходивших через город солдат:
— Милосердна Божа, забери скорбящих сих, тряхани их хорошенька над адом, да гляди, не отпускай.
И они пели:
Мне дьявол брат, а я и рад — Славься Аллилуйя! Он вытряс души из солдат — Славься Аллилуйя!
— Негры всегда нам помогали — выведывали, что и как. Мы также должны им помочь, — сказал Гальвин.
— Пусть лучше подыхает Союз, нежели его отвоюют негры! — выкрикнул в лицо Гальвину их ротный лейтенант.
Не раз видел Гальвин, как солдат подхватывал сбежавшую от хозяина негритяночку и тащил в кусты под радостные вопли прочих.
Провизии недоставало по обе стороны фронта. Как-то утром в лесу у лагеря поймали троих мятежников — они выискивали среди отбросов что-либо съедобное. Совершенно изможденные, с отвисшими челюстями. С ними оказался дезертир из отделения Гальвина. Капитан Кингсли приказал рядовому Гальвину расстрелять дезертира. Гальвин чувствовал, что его вырвет кровью, ежели он произнесет хоть слово.
— Без должных формальностей, капитан? — спросил он наконец.
— Мы идем маршем, дабы принять сражение, рядовой. Нет времени на суд, вешать также некогда, а потому стреляйте прямо здесь! Товьсь… целься… пли!
Гальвин знал, какое наказание ждет рядовых, ежели те отказываются выполнять подобные приказы. Это называлось «кляп растяпе» — солдату привязывали руки к коленям, один штык засовывали меж рук и ног, а другой — в рот. Дезертир, голодный и измотанный, особо не возражал:
— Стреляй, чего там.
— Рядовой, немедля! — приказал капитан. — Вы хотите встать рядом с ним?
Гальвин застрелил дезертира в упор. Другие солдаты раз десять, а то и более прошлись остриями штыков по обмякшему телу. Капитан передернулся от омерзения и, сверкнув ледяными очами, приказал Гальвину, не сходя с места, расстрелять трех пленных мятежников. Гальвин замялся, капитан схватил его за руку и оттащил в сторону.
— Все приглядываешься, да, Опоссум? Все приглядываешься, думаешь, самый умный. Так вот, сейчас ты будешь делать то, что я сказал. Разрази меня гром! — Он скалил зубы, выкрикивая все это.
Мятежников выстроили в ряд. После «товьсь, целься, пли» Гальвин застрелил их по очереди, в голову, из винтовки «эн-филд». Чувств в нем было не более, нежели вкусов, запахов и звуков. Не прошло и недели, как на глазах у Гальвина четверо солдат, включая двоих из его роты, надумали приставать к девушкам из соседнего городка. Гальвин доложил начальству: всех четверых в назидание прочим привязали к пушечным колесам и отлупили по задам хлыстом. Гальвину, какдоносчи-ку, также досталась порция кнута.
В следующем сражении Гальвин не понимал, на какой стороне воюет и против кого. Он просто дрался. Весь мир нещадно бился сам с собой, грохот не утихал ни на миг. Гальвин всяко не отличал