рябая кожа, а изо рта торчала черная глиняная трубка. Не предполагая посторонних разговоров, Лоуэлл и Холмс сперва лишились от неожиданности дара речи, а после каждый стал из вежливости ждать, пока ответит другой. Человек был облачен в полный парадный мундир, очевидно, не стиранный еще с довоенных времен.
Солдат зашагал далее в церковь, лишь однажды оглянувшись, чтобы бросить коротко и с некоторой обидой:
— Прошу прощения. Просто подумал, вы пришли слушать про Данте.
В первый миг ни Лоуэлл, ни Холмс не отозвались никак. Оба решили, что им попросту померещилось.
— Эй, погоди! — крикнул Лоуэлл, от возбуждения весьма невразумительно.
Поэты помчались в церковь, как выяснилось — весьма слабо освещенную. Выловить в море синих мундиров неизвестного поклонника Данте не представлялось возможным.
— А ну сядь! — сердито крикнул кто-то в сложенные рупором ладони.
Ощупью найдя места, Холмс и Лоуэлл кое-как устроились по краям разных скамеек и, отчаянно изгибаясь, принялись выискивать в толпе нужную физиономию. Холмс поворотился к выходу — на случай, если солдат надумает сбежать. Господь повелел ему оставить лишь тех, кто пил воду прямо из источника, а не черпал ее рукой, встав на колени, ибо считалось, что они научились этому от язычников-мидян.
Лоуэлл прочесывал глазами темные зрачки и пустые лица, коими полна была церковь, пока наконец не остановился на рябой коже и единственном сверкающем глазе их недавнего собеседника.
— Я нашел его, — прошептал Лоуэлл. — Вот он, Уэнделл. Я его нашел! Я нашел Люцифера!
Холмс изогнулся, натужно хрипя от предчувствия.
— Я никого не вижу, Джейми!
Сразу несколько солдат зашикали на двоих нарушителей.
— Вот там! — нетерпеливо зашептал Лоуэлл — Один, два… четвертый ряд спереди!
— Где?
— Вон там!
— Благодарю вас, мои дорогие друзья, за то, что вновь пригласили меня к себе, — перебивая разговор, поплыл с кафедры дрожащий голос. — Ныне продолжатся воздаяния Дантова Ада…
Лоуэлл и Холмс немедля переключили внимание на переднюю часть душной и темной церкви. Немощно покашливая, переминаясь с ноги на ногу и пристраивая руки по бокам аналоя, там стоял их старый друг, Джордж Вашингтон Грин. Аудитория же, затаив дыхание от ожидания и преданности, жадно предвкушала, как пред нею вновь растворятся врата Ада.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
XV
— О пилигримы! Вступим же в последний круг темницы, что открывается Данте на его извилистом нисхождении, на пути, каковой предопределила ему судьба, дабы избавить от мук род человеческий! — Джордж Вашингтон Грин воздел руки над узким аналоем, упиравшимся в его чахлую грудь. — Ибо Данте в своих исканиях не приемлет меньшего; его собственная судьба для поэмы вторична. Человеческий род — вот чему суждено возвыситься в сем странствии, и рука об руку, от огненных врат до небесных сфер, шагаем мы вслед за поэтом, очищаясь от девятнадцати веков скверны!.. О, сколь неразрешимая задача распростерлась пред Данте, пока в Веронском заточении горькая соль изгнания разъедает ему нёбо. И вопрошает он: как явить мне слабым своим языком бездну вселенскую? И мыслит он: как пропеть мне песнь чудотворную? Но знает Данте, в чем долг его: обрести свой город, обрести свой народ, обрести будущее; ныне же мы — мы, что собрались в сем возрожденном храме, дабы нести душу Данте, его величественную песнь Новому Свету, — мы, как и он, вольны вновь обрести самое себя! Ибо ведомо поэту: во всяком поколении родится малое число счастливцев, кому доступна истина. Перо его — пламя, чернила — сердца кровь. О Данте, о светоч! Да пребудут в счастии леса и горы, да будет вечно повторяться их голосами песнь твоя!
Набрав полные легкие воздуху, Грин повел рассказ о том, как Данте спускается в последний круг Ада к замерзшему озеру Коцит, гладкому, будто стекло, и со льдом столь толстым, что такого не случается на реке Чарльз даже в самую лютую зиму. Из ледяной пустыни окликает Данте сердитый голос. «Шагай с оглядкой! — кричит он. — Ведь ты почти что на головы нам, злосчастным братьям, наступаешь пяткой! »
— Откуда же пришли разоблачительные слова, что впиваются в уши преисполненному благих намерений поэту? Поглядев вниз, Данте видит вмороженные в озеро головы — они торчат надо льдом, конгрегация умерших душ — тысячи лиловых голов, согрешивших против самой глубинной природы, что ведома сынам Адама. Но что же заточило их в сию промерзшую равнину Ада? Разумеется, Предательство! И в чем состоит воздаяние,
Холмс и Лоуэлл были вне себя, сердца колотились у горла. У Лоуэлла обвисла борода, Грин же, сияя жизненною силой, описывал, как Данте хватает за голову бранящегося грешника и, грубо вцепившись в самые корни волос, требует назвать имя. «Раз ты мне космы рвешь, я не скажу, не обнаружу, кто я! » Дабы прекратить эти надсадные вопли, другой грешник окликает товарища по несчастью и, к удовлетворению Данте, нечаянно называет его имя. Теперь оно сохранится для потомков.
На следующей проповеди Грин пообещал добраться до мерзостного Люцифера — худшего из предателей и грешников, трехглавого чудища, что воздает за грехи и само получает воздаяние. Проповедь завершилась, и вместе с нею иссякла питавшая старого пастора энергия, оставив после себя лишь круги жара на его щеках.
В полутьме церкви Лоуэлл протискивался сквозь толпу, расталкивая солдат, что, лопоча, сгрудились в нефах. Холмс старался не отставать.
— Неужто вы, мои дорогие друзья! — радостно воскликнул Грин, едва завидев Лоуэлла и Холмса. Они утащили старика в клетушку у дальней стены церкви, Холмс захлопнул дверь. Пристроившись на скамью у растопленной печки, Грин вытянул вперед ладони.
— Пожалуй, друзья, — он огляделся по сторонам, — с этой жуткой погодой и свежим кашлем, я бы не прочь, ежели бы мы…
Лоуэлл взревел:
— Выкладывайте все начистоту, Грин!
— Позвольте, мистер Лоуэлл, у меня нет ни малейшего представления, о чем вы, — смиренно проговорил Грин и поглядел на Холмса.
— Мой дорогой Грин, Лоуэлл хотел сказать… — Однако доктору Холмсу также не удалось сохранить спокойствие. — Черт возьми, Грин, чем вы тут занимаетесь?
Грин явно обиделся:
— Да будет вам известно, мой дорогой Холмс, я читаю проповеди во множестве церквей по всему городу, а также в Ист-Гринвиче, ежели меня о том просят и я в то время свободен. Лежать в постели — не самое веселое занятие; в моем случае, особенно в последний год, сие болезненно и тяжело, а потому я с еще большей готовностью откликаюсь на подобные просьбы.
Лоуэлл перебил:
— Все знают о ваших проповедях. Однако прямо здесь вы только что проповедовали Данте!
— Ах, вот вы о чем! Безобидное увлечение, право слово. Проповедовать сим мрачным солдатам оказалось весьма непросто — и мало похоже на все, что я когда-либо делал. В первые недели после войны и в особенности после убийства Линкольна, говоря с этими людьми, я видел, насколько они измучены