что, ежели привяжется какой надоеда из живущих при университете преподавателей, то он, профессор, уж как-нибудь да сочинит подходящее объяснение — соврет, что забыл в лекционном зале свои записки. Присутствие Филдса выглядело куда менее естественным, однако обойтись без него было никак невозможно, ибо кто, помимо издателя, способен уговорить капризного посыльного — совсем ведь мальчишка, на вид от силы лет двадцать. Дан Теал обладал гладко выбритыми ребяческими щеками, круглыми глазами и хорошеньким почти женским ртом, которым он постоянно что-то жевал.
— Не думайте ни о чем, мой дорогой мистер Теал. — Филдс взял юношу за руку, ибо они приблизились к внушительной лестнице, ведущей к классным комнатам и кабинетам Университетского Холла. — Нам необходимо всего лишь взглянуть на кой-какие бумаги, после мы уйдем, ничего не тронув и не нарушив. Вы совершаете благое дело.
— Мне большего и не надо, — искренне отвечал Теал.
— Молодец, — улыбнулся Филдс.
Дабы разделаться с чередой замков и засовов, Теал пустил в ход доверенную ему связку ключей. Оказавшись у цели, Лоуэлл и Филдс зажгли предусмотрительно захваченные свечи и стали перекладывать книги Корпорации из ящиков на длинный стол.
— Погодите, — сказал Лоуэлл Филдсу, когда издатель решил отпустить Теала. — Взгляните, Филдс, сколь много томов нам предстоит изучить. Втроем дело пойдет скорее, нежели вдвоем.
Теал заметно нервничал, однако приключение его захватило.
— Пожалуй, я смогу быть полезен, мистер Филдс. Ежели вам угодно, — предложил он свои услуги. Но после ошеломленно обвел глазами книжные развалы. — Только сперва растолкуйте, чего вам необходимо отыскать.
Филдс начал было говорить, но, вспомнив жалкую попытку Теала написать объяснение, предположил, что читает этот парень немногим лучше.
— Вы уже сделали более, чем от вас требовалось, отправляйтесь спать, — сказал он. — Я непременно позову вас вновь, ежели вы нам понадобитесь. Примите нашу совместную благодарность, мистер Теал. Вам не придется сожалеть о своем доверии.
Заседания Корпорации проходили раз в две недели, и в неясном свете Филдс и Лоуэлл перечли все страницы протоколов. Сквозь куда более скучные университетские дела в них то и дело проступали осуждения Дантова класса профессора Лоуэлла.
— Ни слова об упыре Саймоне Кэмпе. Должно быть, Маннинг нанимал его лично, — отметил Лоуэлл. Иные дела сомнительны даже для Гарвардской Корпорации.
Пролистывая бесконечные стопки бумаг, Филдс нашел то, что им требовалось: в октябре четверо из шести членов Корпорации с готовностью одобрили идею, согласно которой преподобному Элише Тальботу поручалось настрочить разгромную критику на грядущий переводДанте; казначейскому же комитету — то бишь Огастесу Маннингу — предписывалось выплатить «приличествующую компенсацию за истраченное время й усердие».
Филдс взялся листать записи Попечительского совета Гарварда — сия управляющая группа состояла из двадцати персон и избиралась ежегодно законодательным собранием штата; от Корпорации совет отделяла всего одна ступень. Бегло проглядев попечительские книги, Филдс и Лоуэлл нашли в них немало упоминаний о верховном судье Хили, каковой состоял членом совета вплоть до самой своей кончины.
Время от времени Совет Гарварда избирал двух так называемых «адвокатов» — рассматривать безотлагательные вопросы и разрешать разногласия. Пуская в ход присущий ему дар убеждения, один миропомазанный попечитель принужден был выступать «обвинителем», тогда как противоположный держал сторону оправдания. От избранного попечителя-адвоката не требовалась убежденность в правоте отстаиваемого дела; более того, сия персона предоставляла совету непредвзятое измышление и честный взгляд, свободный от личных принципов.
В кампании, развязанной Корпорацией против разнообразной, но всяко соотносящейся с Данте деятельности, а также тех персон, кто, принадлежа к университету, таковой деятельностью занимался — сюда входили Дантов курс Джеймса Расселла Лоуэлла и перевод Генри Уодсворта Лонгфелло с прилагавшимся к нему Дантовым клубом, — попечители постановили избрать адвокатов, дабы те ради справедливого разрешения противоречий представили обе стороны. Защиту Данте совет поручил блестящему исследователю и аналитику верховному судье Артемусу Прескотту Хили. Тот, однако, никогда не причисляя себя к литераторам, отнесся к делу без особой страсти.
Просьбу стать защитником Данте Совет высказал Хили несколько лет тому назад. Очевидно, мысль о принятии чьей-либо стороны, пускай и за пределами судебной палаты, доставляла верховному судье неудобства, и он ответил отказом. Не готовый к такому обороту совет пустил дело на самотек и в день, когда решалась судьба Данте Алигьери, не высказал своей позиции вовсе.
История отречения Хили занимала в записях Корпорации две строки. Разглядевший подтекст Лоуэлл заговорил первым:
— Лонгфелло был прав, — прошептал он. — Хили — не Понтий Пилат.
Филдс взглянул на него поверх золотой оправы очков.
— Ничтожный — тот, кто свершил, по словам Данте, Великое Отречение, — объяснил Лоуэлл. — Лишь одна душа, избранная Данте на пути сквозь преддверье Ада. Я видел в нем Понтия Пилата, умывшего руки, когда решалась судьба Христа — так умывал руки Хили, когда пред судом представал Томае Симе и прочие беглые рабы. Однако Лонгфелло — нет, Лонгфелло и Грин! — убеждены, что Великое Отречение свершил Целестин, ибо он отверг пост, но не человека. Целестин отрекся от папского престола, дарованного ему в пору, когда католическая церковь более всего в том нуждалась. За отречением последовало возвышение Бонифация и в конечном итоге — изгнание Данте. Отказавшись встать на защиту поэта, Хили отверг пост величайшей важности. Данте был изгнан вновь.
— Простите меня, Лоуэлл, но я не стал бы сравнивать отказ от папства с нежеланием защищать Данте в зале попечительского совета, — несколько раздраженно отвечал Филдс.
— Как же вы не видите, Филдс? Это не мы сравниваем. Убийца.
За стеной Университетского Холла вдруг треснула толстая ледяная корка. Звук приближался. Лоуэлл бросился к окну.
— Чтоб тебе провалиться, окаянный наставник!
— Вы в том убеждены?
— Нет, пожалуй, не разглядеть… кажется, их двое…
— Они видели свет, Джейми?
— Не знаю, не знаю — уходим!
Высокий мелодичный голос Горацио Дженнисона заглушал звуки фортепьяно:
— Все прошло — тиранов гнет, Притеснения владык. Больше нет ярма забот, Равен дубу стал тростник[91].
То было едва ли не лучшее его переложение Шекспировой песни, но зазвенел звонок, чего никто не ждал, ибо четверо приглашенных гостей уже расселись в зале и наслаждались музыкой с такою полнотой, что, чудилось, готовы были впасть в истинный экстаз. За два дня до того Горацио Дженнисон послал записку Джеймсу Расселлу Лоуэллу, спрашивая, не согласится ли тот в память о Финеасе Дженнисоне заняться эдициями его дневников и писем — Горацио хоть и был назначен литературным душеприказчиком, предпочел передать дело в более достойные руки: Лоуэлл служил первым редактором «Атлантик Мансли», ныне выпускал «Норт-Американ Ревью», а помимо того числился лучшим дядюшкиным другом. Горацио никак не ожидал, что Лоуэлл заявится к нему домой с подобной бесцеремонностью, да еще в столь поздний час.
Горацио Дженнисону было немедля сообщено, сколь сильно привлекла Лоуэлла изложенная в записке идея, а потому поэту срочно, точнее — безотлагательно — необходимы последние дневники Дженнисона; он оттого и привел с собою Т. Филдса, дабы серьезно говорить о публикации.
— Мистер Лоуэлл? Мистер Филдс? — Горацио Дженнисон выскочил на крыльцо, когда оба гостя,