По субботам в городе трудно перехватить свободного извозчика, и потому от самой пристани тащил виолончель на себе. На повороте какой-то юркий старик спросил его:
– Случайно, не продаете? Могу и купить.
– Нет, не продаю. Сам играю…
Его утешала лучезарная мысль, что в квартете Боккерини есть одно место, где виолончели отведена заглавная партия, и он надеялся выстрадать на струнах такое пылкое пиццикато, которое не может не оценить прекрасная дочь гинеколога. Может, именно сегодня она ему наконец-то скажет: «Я так благодарна вам. Почему вы приходите только по субботам?..»
Двери мичману открыла сама она, и по торопливости, с какой ее шаги отозвались на его звонок, любой опытный мужчина сразу бы догадался, что Вия кого-то ожидала.
– Ах, это вы… – протянула она разочарованно и тут же, обратясь в глубину квартиры, крикнула: – Папа, это опять к тебе! Тут еще один игрец пришел…
Слово «игрец» повергло мичмана в бездну отчаяния, но он еще не терял надежды на свое пиццикато. А пройти в «абажурную», где собирались любители музыки, предстояло через обширную залу, занимаемую посторонними. Кажется, их влекла сюда не музыка, а лишь насущный вопрос о приданом за Виечкой Парчевской.
Появление мичмана с громадным футляром «гварнери» вызвало среди женихов всеобщее оживление.
– Нет уж, – заговорили они, – если бог накажет талантом к музыке, так лучше играть на флейте… она легче!
Страдая от унижения, Сережа протиснулся в «абажурную»:
– Добрый вечер, дамы и господа. Я не опоздал?
Домашне-семейное музицирование было тогда чрезвычайно модным, но сам господин Парчевский, очевидно, выжидал от музыки Вивальди и Боккерини каких-то иных результатов. Панафидин явился в ту минуту, когда почтовый чиновник Гусев, старожил Владивостока, рассказывал каперангу Трусову:
– Здесь, наверное, и помру. Я ведь покинул Петербург так давно, когда водопровод столицы еще не имел фильтров и по трубам весною перекачивали прямо на кухню свежую невскую корюшку. Они в раковину – прыг-прыг, хватай – и на сковородку! А здесь во Владивостоке, – говорил Гусев, – я вот этими руками пять колодцев откопал. Пять колодцев и две могилы – для своих жен. Вот мое последнее утешение в жизни! – И старик ласково гладил обтерханные бока плохонькой скрипочки, купленной по дешевке на базаре…
Полковник Сергеев, служащий в интендантстве, строго поучал Панафидина, чтобы тот не сбился в такте:
– А после моего смычка последует ваше пиццикато…
Среди слушателей была сегодня жена каперанга Трусова, с материнским сожалением глядевшая на Панафидина:
– Смотрю на вас, а думаю о своем сыне. Вы очень похожи. Он тоже мичманом… на броненосцах в Порт-Артуре. Только б не было войны, – договорила женщина со вздохом.
Виолончель ближе всего к звучанию человеческого голоса, и Панафидину казалось, что в музыке он сегодня выразит все, чего не может сказать словами. Мичман отыскал опору для «шпиля» инструмента, разминая руку, прошелся смычком вдоль всего музыкального грифа. Плохо, что Виечка не сидит рядом; из соседних комнат доносилось бодрое здоровое ржание кавалеров, слышался ее ангельский голосок:
– Нет, это невозможно, господа! Вы меня смутили. Я об этом много слышала, но, клянусь, еще никогда не видела…
(«О господи! Что они ей там показывают?..»)
Исполнители утвердили свои ноты на шатких пультах. Интендант с мрачным видом исполнил бодрое интермеццо, резко оборвав его, и почти злодейски воззрился на старого бедняка Гусева, который подхватил прерванную мелодию, повел ее вдаль за своей горькой судьбиной – душевно, чисто и свято. Концерт начался. Панафидин, весь в предчувствии своего триумфа, шевелил пальцами, примеряя их к сердечному надрыву на струнах.
Тут раздался звонок с лестницы, и было слышно, как простучали каблучки Вии; из прихожей – знакомый голос:
– А чем я виноват, если не мог поймать извозчика?
(«Голос мичмана Житецкого… и он здесь. О боже!»)
Альт интенданта Сергеева уже выводил нежную кантилену. А через двери вмешивался уверенный тенорок Житецкого:
– Не для мира нас, господа, готовили! Когда же еще, как не на войне, нам, юным офицерам, делать карьеру?..
Это вывело Трусова из себя, он сделал замечание:
– Житецкий, не ради вас тут собрались… потише!
Чувство злости, рожденной от ревности (и даже зависти), опустошило душу, и Панафидин даже не заметил, когда замолк альт в руках интенданта, а Гусев толкнул его под локоть:
– Где же ваше пиццикато, мичман? Проспали?
Сергеев готов был загрызть его за оплошность:
– Так нельзя относиться к серьезной классике! Если уж мы собираемся здесь раз в неделю, так совсем не для того, чтобы господин мичман мух ноздрями ловил…
Трусов, сложив руки на эфесе сабли, сидел спокойно:
– Ну ладно. Бывает. Можно и повторить… не так ли?
Кое-как доиграли концерт Боккерини, и Франц Осипович Парчевский, явно радуясь паузе, стал хлопать в ладоши:
– Дамы и господа, прошу, прошу, прошу… перекусим, что бог послал. Виечка! – позвал он дочь. – Где же твои кавалеры? Господа, господа, – призывал он, – всех прошу к столу…
Мимо поникшего от стыда Панафидина мичман Игорь Житецкий, явно торжествуя, проводил в гостиную очаровательную Вию, которая даже не глянула в сторону «игреца» из папенькиного квартета. Сергей Николаевич защелкнул замки на футляре и удалился. К счастью, от Державинской улицы как раз заворачивал свободный извозчик, и мичман вскинул на сиденье коляски своего драгоценного «гварнери»:
– Гони! Прямо на пристань. Пятаков не считаем…
На одном из поворотов улиц коляску неожиданно остановил городовой при шашке, сделав офицеру «под козырек»:
– Извините, там на Миллионке ваш матрос дерется.
– Почему мой? Мало ли матросов на свете?
– Крейсерский, ваше благородие. По ленточке видать. Всех там расшиб, теперича его наши лахудры успокаивают…
Панафидину совсем не хотелось ввязываться в эту историю. Тем более что кварталы Миллионки славились тайными притонами с опиокурением, здесь всегда было много всякой швали, включая и беглых каторжников с ножиками за голенищами.
– Ладно, – сказал он, велев кучеру заворачивать. – Сейчас усмирю этого дурака и поедем дальше…
Под жалким керосиновым фонарем стоял бугай-матрос в разодранном бушлате. На каждой его руке, словно на суках могучего дерева, висли сразу по две-три портовые шлюхи, и, когда матрос взмахивал ручищами, ноги женщин неслись над землей, будто в бешеной карусели. А вокруг этой «карусели» бегала старая лысая японка, выкрикивая лишь одно непонятное слово:
– Никорай, никорай, никорай, никорай, никорай…
Панафидин не спеша подошел к матросу:
– Ты пьян! Сейчас же ступай на свой корабль.
Гигантской глыбой матрос надвинулся на мичмана:
– А ты, хнида, персика не хошь?
Удар кулаком ослепил Панафидина, который, упав на спину, еще целую сажень проехал на