побежал первый ручей и снова замерз под вечер.
И хотя Левашев, прибыв на новое место службы, получил для себя лыжи, он уже не мог верить в зиму — она отступала, пора было скинуть валенки. Командир роты, что занимала позицию на перешейке между озерами Лайдасалми и Хархаярви, капитан Афанасий Керженцев сказал Левашеву:
— Будете служить в отделении ефрейтора Лейноннен-Матти. Он вам все объяснит, всему научит…
Левашев отыскал ефрейтора в одной из землянок, пол которой был устлан пахучими еловыми ветками. Лейноннен-Матти оказался поджарым пожилым человеком с твердым, волевым лицом, побуревшим от жгучих карельских морозов. Он сидел возле печурки, в которой пламя весело облизывало сучья сухостоя, и стругал какую-то короткую палочку.
Оглядев нового солдата светлыми глазами, ефрейтор сказал:
— Полушубок — снять!
Левашев скинул с плеч душную овчину, остался в одном ватнике. Лейноннен-Матти удивленно посмотрел на бойца, сухо улыбнулся:
— Перкеле, еще и ватник!.. Наверное, с егерями воевал?
— Так точно, товарищ ефрейтор! Был слегка контужен, вот теперь из госпиталя прямо к вам…
— Ватник снимай тоже, — распорядился Лейноннен-Матти. — Получишь взамен две пары теплого белья и свитер. Здесь тебе не егерь, а финн. Откуда и не ждешь его, примчится на лыжах и саданет тебе свой пуукко под самое сердце. Ты в своем полушубке да ватнике и развернуться не успеешь, как от финна одна только лыжня осталась… Понятно?
— Чего уж тут не понять, товарищ ефрейтор. Лейноннен-Матти протянул солдату кисет с самосадом, они закурили, и ефрейтор продолжал:
— Взяли тут недавно одного лахтаря. «Когда вышел из части?» — спрашиваем. «Вчера вечером». А взяли мы его уже на рассвете. «Где же стоит твоя часть?» — «В поселке Куукауппи», — отвечает. А ведь этот Куукауппи в восьмидесяти километрах отсюда! Стали проверять — не врет. Вот и выходит, что он за одну ночь столько километров отмахал на лыжах. «Устал?» — спрашиваем. А он одно только твердит: «Сиссу, сиссу, сиссу…» Это у них такая теория о финской выносливости есть, сиссу зовется…
Лейноннен-Матти протянул руку к лыжам, оставленным бойцом возле дверей землянки:
— Сейчас получил?
— Сейчас.
Левашев раскрыл перед ефрейтором большой рыбацкий складень.
— Есть. И тесак есть.
— Это не годится, — ответил Лейноннен-Матти. — Вон там в углу финки лежат, у пленных забрали, подбери себе пуукко, чтобы не длинный и не короткий, а в самый раз…
И пока Левашев выбирал себе нож, ефрейтор спокойно продолжал строгать свою палочку. Потом, одобрив выбор Левашева, спросил:
— Драться умеешь?
— Не приходилось.
— Я тебя научу. И драться ножом, и защищаться ножом.
Он кивнул на противоположный угол землянки, стены которой были обшиты досками.
— Вот сучок, видишь?
— Вижу…
Лейноннен-Матти прицелился, и его блестящий пуукко, кружась в воздухе, впился острием прямо в сучок. Выдергивая нож из доски, Левашев сказал:
— Неужели и этому мне учиться? Да я, кажется, никогда не смогу так…
— Надо! — перебил его ефрейтор. — Все, что умеет делать враг, надо уметь и нам. Лучше врага делать!
— А что, здорово финны ножи кидают?
— Ничего, метко. Когда все патроны и гранаты кончатся, вот тогда и швырнет… Я тебе, Левашев, совет дам: увидишь, что какой-нибудь маннергеймовец в тебя своим пуукко целится, сразу пригни голову, вот так…
И он показал, как надо пригнуть голову.
— А зачем это, товарищ ефрейтор?
— А затем, что финны целят ножом прямо вот сюда, перебивают на шее артерию…
Лейноннен-Матти постучал рукояткой ножа по выструганной палочке, в его руках вдруг оказалась дудочка. Он приложил ее к губам — тонкие нежные переливы незнакомой Левашеву мелодии наполнили землянку.
— Это есть такая финская песенка, — задумчиво сказал ефрейтор, перестав играть. — «Скоро наступит весна, побегут ручьи, и мы с тобой, любимая, будем пить сладкий березовый сок…» Очень хорошая песня!.. Ведь я, Левашев, финн!
Он встал — худощавый, подтянутый, строгий. Надел шапку, перекинул на шею автомат,
— Ну-ка, я опробую твои лыжи. Надо сходить проверить посты.
И вышел из землянки. Левашев шагнул вслед за ним. Ефрейтор надел лыжи, хлопнул рукавицами, крикнул «хоп!» — и через несколько секунд уже скрылся из виду, только одна лыжня тянулась в сторону леса.
«Да, — подумал Левашев с завистью, — надо учиться у этого человека…»
Прохладная капля, скатившись по ветке дерева, упала ему на лицо. Солдат вытер щеку, улыбнулся наступавшей весне.
Невольно вспомнились скалы Мурмана, причалы родного колхоза, чайки, паруса, мотоботы… И молодая красивая жена вспомнилась, так вспомнилась, что защемило сердце.
А солнце, поднимаясь из-за скалистых карельских увалов, всходило все выше и выше…
Когда Теппо Ориккайнен увидел свою жену — с высоко вздернутым животом, приподнявшим ее серую заплатанную юбку, — он долго не мог понять, что это значит. Капрал даже пытался подсчитывать, сколько прошло месяцев с тех пор, как они виделись в последний раз.
— Бить будешь, — покорно сказала Лийса. — Ну… бей!..
Задохнувшись от гнева, он ударил жену ногой и, уже ничего не помня, бил ее тяжелыми батрацкими кулачищами, стегал ремнем с бляхой, топтал коваными каблуками.
Вначале она выносила побои молча, потом стала кричать:
— Теппо… Постой, Теппо!.. Ради Господа Бога!..
И наконец затихла совсем. Капрал отшвырнул ее раскисшее, непомерно толстое тело в угол, шатаясь, вышел на улицу. В первом же кабаке он до одури нахлебался дешевой водки из древесины и захватил с собой еще одну бутылку.
Ориккайнен шел по тротуару, размахивая руками, натыкался на встречные деревья, и два ряда медалей на его груди звенели, словно бубенцы хельсинкской пролетки.
— Сволочь! — орал он на весь проспект Таннернинкату. — Потаскуха!.. Собачья морда!.. Я там… в окопах… А ты?!
И пьяные слезы текли по его щекам. Один молоденький полицейский — из уважения к ветерану двух войн — довез капрала на извозчике до дому. В комнате все было разворочено, на полу растеклась лужа крови, но Лийсы уже не было.
— Убью! — решил капрал и стал сдергивать с пальца обручальное кольцо. Но с тех пор как он обвенчался с Лийсой, его руки огрубели от топора и оружия, сгибы пальцев уродливо разрослись — и кольцо не снималось…
Он уже искал топор, чтобы в пьяном исступлении отрубить палец вместе с кольцом, когда пришел пастор местного прихода — молодой, бритоголовый, скрипящий ножным протезом. Духовный отец дал капралу понюхать кокаину и, когда тот пришел в себя, заговорил сурово и резко, точно отдавал воинскую команду:
— Сын мой! Мне как бывшему фронтовику стыдно за тебя. В пору великих испытаний, когда между двумя союзными нациями делятся хлеб и патроны, ты не можешь поделить с братом по оружию ложе своей жены… Если бы она была распутна по внушению дьявола, это был бы грех, но она чиста перед всевышним