переговоров. Вел он себя несколько странно, избегая общения со своим штабом, на вопросы даже не отвечал. 7 июля его штаб покинул Россошь и перебрался в Калач (Воронежский), но Тимошенко почему-то остался в Гороховке.
— Вы поезжайте, — сказал он, — а я… Гуров со мною! Вот я с Гуровым тут посижу да подумаю.
Странное решение! Штаб терял связь с армией, а он, командующий армией, сознательно отрывался от своего штаба. По этой причине Москва получала из штаба Тимошенко одни сведения, а Семен Константинович иногда заверял Москву, что причин для волнений нет. Потом маршал вообще пропал, в Гороховке его не было, а куда он делся — никому неизвестно.
Василевский в эти дни даже почернел от переживаний, безжалостно обруганный Сталиным за то, что Генштаб потерял контроль над положением фронта, самого ответственного сейчас. Операторы сбились с ног, отыскивая пропавшего маршала, между собой делились сомнениями, что с Тимошенко это не первый раз:
— Помните, под Харьковом… он тоже «пропадал». Весь день просидел в кустах или под мостом. А где сидит сейчас?
Генерал Бодин, посланный на фронт как представитель Генштаба, докладывал в Москву: «Его (маршала) отсутствие не позволяет проводить неотложные мероприятия… у меня есть определенные опасения, что это дело добром не кончится!»
Никита Сергеевич Хрущев высказал то, о чем другие боялись и думать:
— Слушайте, а не драпанул ли он к немцам? Ведь за такие дела, как наши, ему головой отвечать придется…
«Появилась, знаете, у меня такая мысль, — вспоминал позже Хрущев. — Хотел ее отогнать, но она сама нанизывалась на факты… Естественно, зародились нехорошие мысли». И лишь 9 июля раздался в штабах почти торжествующий вопль:
—
Тимошенко, как всегда, выглядел бодро, он вел себя так, будто ничего особенного не случилось, а на все вопросы отмалчивался. Вместе с ним был и Гуров, который шел, низко опустив голову, словно опозоренный. От маршала ответа не дождешься, а потому все наседали с вопросами на Гурова:
— Так где же вы были? Объясни наконец.
— Идите все к черту! — мрачно отвечал Гуров.
Газеты бестрепетно возвещали прежнее: «На фронте без перемен», и потому люди интуитивно чувствовали:
— Без перемен — значит, погано. Боятся сказать правду…
Жарища — невыносимая! Пить хотелось. Пить бы и пить, блаженно закрыв глаза, а воды не было. В редких хуторах мигом вычерпывали колодцы, оставляя их сухими, и, подкинув на спинах тощие вещевые мешки, далее, отступая. На бахчах оставались дозревать арбузы и дыни, а громадные подсолнухи склоняли над плетнями царственно-венчанные головы, словно навеки вечные прощались с уходящим. Избавляясь от лишнего, солдаты шли босиком по обочинам шляхов, распоясавшись, офицеры покрикивали:
— Любую хурду бросай, а саперные лопатки береги… еще окапываться. И не раз! Не век же драпать. Остановимся!
«А где?» Среди молоденьких лейтенантов, только что вышедших из военных училищ и сразу угодивших в сатанинское пекло такой вот войны-войнищи, не умолкали мучительные разногласия:
— Не понимаю! Нас со школы учили: самое главное — человек, а техника уж потом. Этим же гадам, Клейсту иль Готу, плевать на человека. У них другое в башке: броня, скорость, огонь. И вот результат: я, гордый человек, царь природы, и что есть мочи драпаю от этой самой вонючей техники.
— Так чего ж ты, Володя, не донимаешь?
— Не укладывается в голове, как это мы, поставив человека выше техники, отступаем до Волги, а немцы жмут нас во всю ивановскую. Несгибаемые большевики — так внушали нам с детства — а живем полусогнутыми — под бомбами.
— Да, ребята, кто прав? Я согласен: железо само по себе воевать не умеет. Но бьют-то нас все- таки железом и моторами.
— Наверное, Игорек, кой-чего у нас не хватает.
— Мозгов не хватает!
— К мозгам нужна и техника. Вот у меня сестренка. Еще сопливая, а уже по восемнадцать часов у станка вкалывает Куску хлеба радуется. Я верю, что в тылу люди мучаются не напрасно. Будет и у нас железяк всяких… во как, выше головы! Только бы до Волги живым дойти, а пировать станем на Шпрее.
— Оптимист… голова садовая! Давай вот, топай… Да, мы опять отступали.
И до чего же обидно было нашим бойцам, когда они, едва живые после изнурительных маршей, позволивших оторваться от противника, потом разворачивали газеты и читали написанное: «На Юго- Западном фронте без перемен». Армия Тимошенко изнемогала, вся в крови и бинтах, а Москва еще боялась сказать народу горькую правду-матку, и солдаты злобно рвали газеты на самокрутки?
— Во, заврались! Кажись, нам живьем надо самого Гитлера поймать да яйца ему отрезать, тогда увидят они перемены…
В немецких штабах были крайне удивлены: при таком страшном напоре и скорости продвижения русских пленных было «не как в сорок первом», ничтожно мало. Из этого следовал вывод: наши рядовые бойцы даже в самых тяжких условиях, все-таки научились сражаться, а вот их военачальники еще не овладели искусством войны… Самолеты эскадрилий Рихтгофена поливали колонны отступающих из пулеметов, сыпали на них пачки осколочных бомб, иногда с неба слышался такой страшный свист и вой, что даже отчаянные храбрецы вжимались в землю. Не сразу сообразили — что к чему, и скоро в колоннах хохотали:
— Надо же! На испуг нас берут. Колесами…
Да, для устрашения отступающих немцы иногда сбрасывали колеса тракторов из МТС, которые — в силу своей конфигурации — издавали почти немыслимые завывания.
— Хоть бы Волга-то поскорее, — говорили усталые.
— А на что она тебе, Волга-то?
— Говорят, там и остановимся. Чтобы ни шагу назад.
— Это какой же умник тебе сказывал?
— Да начальник станции. Дядька начитанный. Умный…
Соседей зорко оглядывали — не затесался ли кто чужой? В такое-то время всякое бывает. Заметили одного вихрастого, у которого в петлицах гимнастерки что-то непонятное было.
— Это что у тебя там обозначено?
— В петлицах-то? Так это лира. Признак музыкальности.
— А сам-то ты, выходит, на лире играл?
— На трубе!
— А где труба-то твоя?
— Спрашиваешь! Скоро нам всем труба будет.
— Не каркай.
— А что?
— А то, что и по мордасам получить можешь…
Отступая, они еще и сражались (и немцы, угодившие плен, на допросах признавались: «Это был ад… мы никак не ожидали встретить от вас, отступающих, такое сопротивление!»).
— Так где же вы были? — продолжали пытать Гурова.
— А откуда я знаю? — огрызался тот, явно смущенный…
Наконец сам Н. С. Хрущев спросил его об этом же.
— Маршал, — отвечал Гуров, — отыскал стог сена, забрался в него, бурку свою разложил и говорит мне: давай, мол, Кузьма Акимыч, посидим здесь, чтобы не приставали.
— Что? — удивился Хрущев. — Так и сидели в стогу?