Голицын велел Стромилову:
— Собрать купцов первых гильдий, всех толстосумов, коих в Европе принято именовать капиталистами, пригласить и хлебных торговцев… Я их всех за шулята трясти стану!
Собрались. Бороды у всех — во такие, словно лопаты. Солидно покашливали, косясь на позолоту пилонов, на голых алебастровых бабенок, что безо всякого стыда подпирали колонны княжеских хором.
— Итак, — начал Голицын, отчаянно лорнируя «капиталистов», — запасов хлеба в городе едва хватит до февраля. Москве не повезло! Долг каждого русского гражданина не сидеть на мешках с золотом, а помочь своим соотечественникам. Пошлем поверенных лиц на Волгу, скупим там хлеб, а продавать его в Москве станете так, чтобы о барышах не думать… Я, хотя и князь, но беднее всех вас. Сейчас у меня в наличии всего семьдесят тысяч рублей и не золотом, конечно, а лишь ассигнациями. Из этой суммы я оставлю себе только десять тысяч, остальные же…
Остальные он выложил на стол, после чего московские миллионеры, не прекословя и даже не жадничая, завалили его грудами своих подношений. Не прошло и минуты, как подписной лист жертвователей насчитывал уже сумму в 1 300 000 рублей. С Волги подвезли обозы с хлебом, и цена одного куля опустилась до 22 рублей. «Губерния и столица были сыты, крестьяне в деревнях не ели мякины, коры и навозу, как это было в других губерниях, а смертность (в Москве) не возвысилась над обычною…»
Вскоре скончалась Татьяна Васильевна, а князь, овдовевший, получил титул «светлейшего». Опять по рукам был пущен подписной лист, на этот раз собирали уже не от голода, а от сытости: было решено украсить Москву бюстом генерал-губернатора. Бюст был исполнен скульптором Витали, но вмешался император Николай I, запретивший выставлять его перед публикой.
— С каких это пор, — заявил царь, — вздумали украшать города памятниками живым людям? На это способны одни лишь сущие идиоты. Вот пусть князь Голицын сначала помрет, а тогда и решим — ставить его бюст потомству в пример или не ставить…
Помереть было недолго, тем более что Голицына стали мучить острые боли в мочевом пузыре. Врачи говорили, что началась каменная болезнь. Все чаще ему вспоминался брат Борис, мечтавший сберечь свое имя в Пантеоне русской словесности. Дмитрий Владимирович на своем веку перевидал многих писателей, но литература его мало тревожила. Теперь, страдая от болей, князь однажды раскрыл гоголевского «Тараса Бульбу»…
Тогда был уже февраль 1842 года.
Его навестил профессор Шевырев (ставший родственником князя по жене), и Голицын сказал ему, что Гоголь нравится, он даже согласен дать ему чиновное место в своей канцелярии:
— Степан Петрович, пригласи его на мою службу.
— Не пойдет он. Ленив. Отсыпается.
— И пусть дрыхнет. А я ему за его сны жалованье платить стану. Еще лучше — разбуди его, пусть почитает мне новое…
Чтобы завлечь к себе Гоголя, князь начал устраивать у себя «литературные четверги». Теперь-то мы знаем, отчего на исходе жизни он вдруг заинтересовался литературой. Из Петербурга ему наказали следить за писателями, чтобы лишнего не болтали, но князь, человек благородный, придумал эти «чтения» по четвергам в своем салоне, дабы успокоить высшие власти своим присутствием. М. А. Дмитриев, племянник поэта (и сам поэт), писал: «Эти четверги князя были самыми приятными… На них мы говорили гораздо свободнее, нежели у нас (в кругу литераторов), потому что с нами был сам генерал-губернатор…, мы никого уже не боялись!» Каждый четверг князь Голицын спрашивал:
— А где же Гоголь? Или он в жалованье не нуждается? Два профессора, Шевырев с Погодиным, наконец-то взяли Гоголя под руки и «представили его князю словно медвежонка». Гоголь, не сказав ни слова, спрятал ладони между стиснутых колен, опустил голову столь низко, что гости видели только его затылок, — так и просидел весь вечер, словно подсудимый перед вынесением ему приговора… «Четверги» в доме князя закончились, ибо он хворал, а боли становились уже невыносимы.
Светлейшего отвезли в Париж, где из пяти врачей только один, испанец Матео Орфила, точно определил болезнь князя — рак! — и Орфила протестовал против операции, но Голицына все-таки разложили на операционном столе, на котором он закрыл глаза и более уже не открывал их — никогда…
Таков печальный конец жизни сына «пиковой дамы».
Но, боюсь, что окончание моего рассказа будет еще печальнее.
Голицынская библиотека в Больших Вяземах была уникальной, и нет слов, чтобы пересказать о тех старопечатных сокровищах, что хранились в ней с незапамятных времен. Мечта князя Дмитрия Владимировича — основать в Москве публичную библиотеку, которой он хотел подарить свои книги, эта мечта не осуществилась, а в 1919 году из его имения вывезли 25 000 томов редкостной литературы, которая и была разрознена по всяким библиотекам страны. Заодно уж тогда из Вязем вывезли (а частично попросту разграбили) ценности — портреты, бронзу, мрамор, миниатюры, а в самом дворце Голицыных расположились какие-то конторы бюрократических учреждений.
Наконец, в 1949 году в соседнем сельце Захарове, где протекало детство поэта Пушкина, установили памятный обелиск, торжественно объявив, что он имеет «государственное значение». А рядом погибал и разрушался прекрасный дворец Голицыных — свидетель старой русской истории, но до него никому не было дела, и в захламленном вяземском парке, когда-то прекрасном, паслись тощие колхозные коровы…
Впрочем, не ради этого я писал. Думается о другом.
Сколько лет я читаю только о разрушениях, но я, пессимист по натуре, уже не верю в то, что чудесные памятники нашего былого можно возродить из руин и праха. Нам, русским, теперь осталось последнее — только вспоминать.
Вот этому я и посвятил всю свою жизнь.
Чтобы вспоминать!