Никита Иванович признался Денису Фонвизину:
– Она ждет совершеннолетия сына, чтобы выкинуть меня из дворца, а заодно избавиться от моего влияния в политике.
Фонвизин сказал, что Павел никогда его не оставит, но Никита Иванович возразил на это:
– Павла она женит, а жена не захочет, чтобы кто-то, пусть даже я, руководил ее мужем… Таковы все женщины! Милый Денис Иваныч, в этом дворце начинаются самые страшные дни.
Вдвоем они составили письмо к Булгакову, предупреждая об изменении конъюнктур придворных, которые, естественно, могут отразиться и на внешней политике государства.
Тесные улицы Рыцарская и Пивная, Иезуитская и Поварская выводят всадника в тишину варшавского Старо-Място, где прижались одно к другому, будто доски в старом заборе, древние палаццо родов, давно обнищавших и вымерших. Лишь изредка, задымив переулки пламенем факелов, протарахтит карста ясновельможного шамбсляна или подскарбия. Скорее прочь отсюда – туда, где плещет разгульная жизнь на широких проездах Уяздовских аллей, где шумят цукерни и магазины и щемит сердце от ослепительной красоты польских паненок, скачущих в Лазенки на соколиную охоту, где звенькают сабли гоноровых панов в пестрых кунтушах и венгерках… Ах, какая волшебная жизнь! Какая жизнь…
Яшка Булгаков держал ноги в тазу с горячей водой, срезая застарелые мозоли на пальцах: дипломата, как и волка, ноги кормят. На столе лежало письмо Суворова – не великого, но уже славного. «Препоручая себя в дружбу милостивому государю Якову Ивановичу», полководец умолял еще раз напомнить царице, чтобы из Польши перевела его на Дунай – к Румянцеву. Булгаков пошел ужинать в саксонскую лавку пани Ванды Фидлер; большой любитель поесть, он как следует обнюхал медвежьи окорока из Сморгони, велел отрезать ему ломоть жирной буженины с хреном.
– Как торговля, пани Фидлер? – спросил, вкусно чавкая.
– Разве это торговля, пан советник? Смотрите в мою кассу: половина выручки – фальшивые монеты… Куда их дену?
Она тишком сунула ему записку: «Принято решение отчаянное – короля не станет». Уплетая буженину, Булгаков размышлял: «Конечно, в Понятовском видят корень всех польских несчастий…» Дипломат раскланялся с хозяйкой и ловко запрыгнул в наемную коляску:
– На Медову! До панов Чарторыжских… гони!
Станислав Понятовский как раз покидал своего дядю, канцлера Адама Чарторыжского, в руке короля лежала ладонь прекрасной княгини Элизы Сапеги, и король, чуть пьяный, розовыми от вина губами щекотал ухо женщины словами беспутной нежности:
– Обожаемая! Я так люблю быть любимым… приди!
– Я еще не простила тебе, Стась… помнишь что?
– Приди, – взывал он. – Приди и сразу простишь…
В карете король разговорился со свитой:
– Скорбные времена! Зять моего канцлера, гетман Огинский, бежал, давно нет и Радзивнлла, готового пропить даже саблю… Что они будут делать в Европе?
Зазвенели стекла. Под резко стучащими пулями падали придворные. Короля схватили за ногу и выдернули из кареты, как пробку из бутыли, под холодный осенний дождь. Потом его вскинули в седло, нахлестнули под ним лошадь. Сабельный удар отрезвил короля.
– Я не знаю, кто вы, панове, – сказал он. – Но если не разбойники, а честные ляхи, то ваш грех велик…
Среди всадников он узнал Михаила Стравинского.
– Молчи! Сейчас ответишь за все, – крикнул тот.
– Подождите… я заливаюсь кровью, – сказал король, держась за голову. – Мое похищение, как и мое убийство, даст врагам нашим предлог для вмешательства в дела польские.
– Предлогов было много, и в них виноват ты!
– Стравинский, неужели я один виноват за всех вас? Поверьте, панове, я больше всех страдаю за нашу отчизну…
Всадники свернули на Беляны, долго кружили во тьме, заметая следы, и… потеряли короля. Понятовский отпустил лошадь; страдая от боли и унижения, он провел ночь под деревом. Похитителей скоро нашли. Станислав Понятовский выступил на суде – адвокатом! В блестящей импровизации король спас конфедератов от смертной казни. История подобных случаев не знает. Но король был прав: его похищение стало поводом для вмешательства, Австрия с Пруссией сразу усилили давление на русское правительство, чтобы делить Польшу немедля… Екатерина в эти сумбурные дни писала о немцах в грубой форме: «Ждут, сволочи окаянные, когда я позатыкаю рты им кусками пирога польского…»
Когда горшки бьются, гончар радуется, а когда сыр плачет, сыровар хохочет… Давно понятно, чего станет домогаться Фридрих: он пожелает разрушить перемычку между Бранденбургской маркой и Восточной Пруссией, чтобы, захватив Данциг, перекинуть «мост» между Берлином и Кенигсбергом; тогда он сделается обладателем устья Вислы, а верхнее ее течение заграбастает «маменька»…
Екатерина сказала, что Данциг – польский:
– И таковым пребудет на вечные времена! Я знаю, что Ирод землю рыть под собою станет, но Данцига не дадим.
Придвинув к себе бумаги из Варшавы, она прочла депешу Булгакова: желая спасти страну от раздела, Понятовский обратился за помощью к Франции, но герцог Эгильон ограничился соболезнованием.
– Я так и думала, – криво усмехнулась Екатерина, велев звать к себе Вяземского. – Выяснили, кто такой Симонис? – спросила она.
Генерал-прокурор через шпионов установил, что Симонис – сын старого банкира Эфраима, который и раньше баловал короля фальшивой монетой – безнаказанно! Екатерина сказала: пусть лучше разразится скандал от Пекина до Патагонии, но подрывать экономическую мощь России она никому не позволит. Своими руками она застегнула пряжки на портфеле графа Панина:
– На сегодня покончим. Меня ждет Филипп Гранже.
Филипп Гранже был балетный танцор, и он обещал императрице помочь ей освоить сложное па; при этом, пока императрица танцевала, ей подыгрывал на флейте сам прусский посол граф Виктор Сольмс… Екатерина, запыхавшись, сказала ему:
– Кто бы в Европе мог подумать, что императрица российская станет плясать под дудку прусского короля?
Фраза была слишком колючей, и Сольмс не знал, что ответить, размышляя о ее потаенном смысле. Екатерина выручила его:
– Не страдайте напрасно! В моих словах нет политических козней. Я ведь тоже не всегда говорю, что надо, иногда мне хочется побыть просто веселой и беззаботной женщиной…
Так она сказала! Но умный Сольмс понял, что Екатерина оскорблена насилием над Польшей, король унизил ее, и теперь Пруссии никогда не избавиться от подозрений русского кабинета. Об этом посол 11 сообщил своему королю. Фридрих воспринял известие спокойно, заметив Финкенштейну, что, к несчастью, Екатерина – женщина и потому (именно потому!) следует ожидать от нее всяческих пакостен. Говоря так, король не подозревал, что сейчас он в эту пакость и вляпается. Петербург официально потребовал от него принять в казну все фальшивые деньги прусской чеканки («под опасением весьма серьезных последствий»), а взамен вернуть России ту же сумму в подлинных деньгах. Фридрих испытал то, что испытывает вор, схваченный за руку, но ссориться с Россией побоялся… Банкиров-жуликов он поберег- вызвал Гальсера:
– Дружище, прочти, что пишет русская императрица, и ты поймешь, что твоя фабрикация дукатов сделана неловко.
Гальсср сказал, что надобно все отрицать.
– Я и буду отрицать! Неужели ты решил, что я, король, признаюсь в твоих делишках? Конечно, теперь я вынужден обменять дукаты твоего производства по их нарицательной стоимости. Но мне совсем не хочется сидеть в помоях, как тебе… в тюрьме.
– Ваше величество, не губите! – взмолился Гальсер.
– Ступай в крепость Шпандау и сиди там, дурак.
