свои же – Потемкины! – оказались хуже соседей. Они наезжали в Чижово как разбойники, без стыда радовались:
– Ты, дура московская, сколь ни пихай сала в конторы разные, все равно лучше нашего суды не умаслишь…
Дарья Васильевна списалась с Кисловским и своим родным дядей, генерал-поручиком Загряжским 1. Персоны эти важные отвечали глупой вдове, чтобы девок своих в Москву не везла, здесь и без них невест хватает, озамужить их надобно на Смоленщине, а что касаемо Грица – так и быть! – вези к нам, в присмотре не откажем.
– Делать нечего, – вздохнула Потемкина. – Ох я несчастненька! И на што разлакомилась быть в ранге маеорском? Лучше бы отвековала вдовой Скуратовой на чинах мичманских…
Последний раз вдохнул мальчик сладкие запахи отчего дома – запахи скошенных трав, мяты и меду, парного молока с черной смородиной, – прямо перед ним разлеглась большая-большая дорога, конца которой не ведал он (как не знал и смерти своей посреди такой же дороги!). Выехав в летнюю жарынь, пробыли в пути до осени. Смоленский тракт, в ухабах и рытвинах, всю душу вытряс, а иногда кидало так, что у бедной маменьки зубы щелкали. Возле речных переправ сутками ожидали паромов.
Широкий почтовый шлях возвестил о близости первопрестольной. На постоялых дворах стали давать щи без тараканов, а со снетками псковскими. Лес тянулся по бокам дороги – багряный, красивый, весь в шумах ветреных. Все чаще встречались сжатые пашни, где каждый колосок уже собран. Изменился и облик крестьян: подмосковные мужики – в высоких шапках, у каждого лапти новые, и онучи обвязаны лыковыми мочалами. Телега долго скребла колесами по песку, вздымаясь все выше, а когда вкатилась на вершину холма, перед мальчиком открылась Москва.
Матушка сразу опустилась на колени и сына поставила рядом. Гриц Потемкин, молясь истово, видел множество башен, изобилие куполов церковных, слышал вороний грай над рощами, а где-то совсем далеко, уже за городом, снова проступали синеватые дебри Подмосковья, там желтели луга и поля. Колеса дружно затарахтели по камням, стали попадаться дома с окнами прозрачными. Наконец завернули в глухой проулочек и, вспугнув свинью, лежавшую посреди улицы, остановились подле особняка, с крыльца которого, разинув на приезжих пасти, смотрели дивные львы – барбары… Набежали лакеи, кланяясь. Шустрая московская собачонка из породы пустобрехов, откуда-то появясь, внезапно цапнула Грица за ногу.
Кисловский встретил родственников любезно.
– А зваться тебе Грицем уже не надобно, – сказал он. – Будь просто Гришей или Григорием, здесь тебе не задворки смоленские, а Москва-матушка, свет очей наших, стародавнее сердце Отечества…
3. МОСКОВСКАЯ ЖИЗНЬ
Дабы уберечь от истребления леса, императрица Елизавета совсем отменила выделку дегтя на экспорт, хотя от этой крайней меры в бюджете страны образовалась солидная брешь. Ради сохранения природы и живности на целые 200 верст в округе Москвы запретили работу фабрик, винокурен, стекольных заводов и кузниц. Воздух в первопрестольной был свежайший и чистый – как в деревне, изобилие садов и тропических оранжерей напояло древнюю столицу дивными ароматами.
Дворянская Москва всегда была довольна собой, противопоставляя свой уклад жизни чиновному быту новой столицы. Здесь, в кривых переулочках, во всяких Сивцевых Бражках, Арбатах и Пречистенках, еще со времен Петра I затаилась глухая незлобивая оппозиция невской столице. Московское барство расселось широко и уютно – не в пример чеканному Петербургу с его строгою планировкою площадей и усадеб. Близость подмосковных вотчин, где тысячи крепостных трудились на благо господ, дешевейшая доставка на Москву всяческой снеди, которая из деревень попадала сразу на барский стол, – все это делало московский быт чрезмерно богатым, здесь воистину раскидывалась скатерть-самобранка легендарного русского гостеприимства. Приглашенный к обеду лишь один раз имел право обедать до конца жизни, и никто у него никогда больше не спрашивал – кто ты таков и откуда ты появился?
А в особняках Москвы тихо подремывала старинные сны глубочайшая ветхость боярства, помнившая еще царевну Софью, бунты стрелецкие, головы рубленые, ассамблеи потешные, машкерады изрядные с винопитием излишним, отягощающим. Под сенью вычурных капителей, за колоннадами дворцов хранились не закрепленные ни в каких анналах, а лишь удерживаемые в угасающей памяти легенды, древние анекдоты и обширные кладези генеалогических связок, навсегда утерянные для историков позднейших поколений. Когда в Москве встречались дворяне, даже незнакомые, они не расходились до тех пор, пока не устанавливали – да, они меж собою родственники, вот радость-то! И пусть десятая вода на киселе, но их родословные ветви где-то когда-то соприкоснулись и брызнули свежим соком в потомстве. Родственная близость всего дворянства России, связанного в один крепкий узел общего родства, – это была могучая первобытная сила, сила еще феодальная…
Вот в такую Москву и попал Гриша Потемкин!
Дядя учинил племяннику первый выговор:
– Отчего по-русски нескладно глаголешь?..
Да, язык Потемкина не был чистым. Общение с порубежным шляхетством засорило его речь польскими словесами (которые лишь позднее сделались русскими). Оттого и срывались в разговоре: балясы, грубиян, забияка, каналья, шуровать, забобоны, шкодить, завзятый, смак, заядлый и прочие. Вскоре в доме барона Строганова облизал он при гостях тарелку, искушаемый к тому вкусом парижского майонеза, и никто ему замечания за столом не сделал, будто так и надобно поступать со всеми тарелками, но потом дядя Григорий Матвеевич приставил к племяннику мсье Ожеро, который всем своим видом выражал презрение к ученику-азиату… У дяди был сын-Сережа, сверстник Потемкина (и его троюродный брат). Первое время он свысока разговаривал только по-французски:
– Неужели ты не понимаешь речи моей?
– Я в лесу родился… где уж мне!
– Как же ты собираешься карьер делать?
– А я в монахи пойду…
Кисловский образовывал сына в пансионе Иоганна Литке, куда определил и племянника. Литке учил детей только богатых дворян, уже прошедших домашнюю выучку у иноземных гувернеров. По утрам подкатывал рысак, мальчики ехали далеко за Лефортово. В пансионе Потемкин хватал знания на лету, поражая педагогов то варварской ленью, то гениальной смекалкой. Он влюбился в геометрию и рисование, импровизировал музыку, вольтижировал в манеже и хорошо фехтовал на шпагах. Но упрямо отвращался ото всего, чего не мог понять одним махом. Смоленское дитя ловило тогда в кулак весенних мух и слушало, как они там жужжат…
Литке завел разговор с президентом Кисловским:
– Дерзость вашего племянника превосходит границы дозволенного: он осмеливается даже со мною разговаривать по-русски.
– Извините его, – отвечал дядя, учтивый барин.
– Могу и по-польски, – вступился за себя Гриша…
Кое-как Потемкин начал болтать по-французски, однако (назло герру Литке) делал вид, что немецкий язык ему недоступен. Вскоре он обнаружил в себе дар актерского перевоплощения. Точно подражал чужим манерам, искусно копировал голоса. Мог живо представить переполох на птичьем дворе или драку кошки с собакой. Сделавшись заводилою пансиона, Потемкин, потешал школяров, злорадно высмеивая самого Литке, и тот решил сразить юнца одной фразой:
– Вы разве готовитесь в комедианты для балагана?
– Нет, в митрополиты, – ответил ему Потемкин…
С этими словами он покинул пансион. Ни генерал-поручик Загряжский, ни президент Кисловский ничего не могли с ним поделать. Потемкин днями просиживал с дворнею на кухнях, слушал сказки бабок- ведуний, гонял голубей на крышах или (с явной придурью) становился на запятки дядиной кареты, вроде выездного лакея. А по ночам прокрадывался в кабинет Кисловского, где читал, засыпая под утро на