межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…
Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.
– Кстати, – спросил он, – тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.
Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.
– Да, – отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней,
– наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа – на Мари Миньо.
– Вот так всегда и бывает с королями, – засмеялся Баччиарелли, – вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…
По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков – это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры – у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…
Ох, Польша, Польша – несчастная любовь моя!
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Конфликты
Абдулла-бен-Ахмет-Несефи («Светоч»)
1. ПОЛМИРА ЗА ОДИН РУБЛЬ
Соломбала – остров напротив Архангельска, там столица корабельщиков русских; в половодье скотину загоняют на кровли домовые, улицы становятся каналами, как в Венеции, начинается карнавал на шлюпках – мастерово-матросский, чиновно-штурманский! И архангелогородцы, втайне завидуя веселым островитянам, глядят, как мечутся над Соломбалою фальшфсйеры, как взлетают к небу брандскугели, и судачат меж собою вроде бы осудительно:
– Ишь гулены какие! Хоть бы верфь не спалили…
Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины – чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: taverne. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say – слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки – слышь ты!).
Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи – топор, весло и рейсфедер.
– Не Прошка, а Прохор Акимыч, – говорил о себе отрок…
Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи – учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная – это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой – еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.
– Мяу, – сказал Прошка коту и почесал его.
– Пшшшш… – отвечал кот, ловко царапаясь.
– Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, – сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. – Пишет мне тиммерман столичный, будто Михаила Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!
– Так я же аглицкий, дядечка, знаю.
– Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…
Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства – Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:
– Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? – Грумантом звался Шпицберген.
– Я. Спасибо дядечке – учит и кормит.
Дядя пригласил кота на колени, гладил его:
– Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!
– О чем нонешняя молодежь думает? – дружно заговорили корабельщики. – И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского-как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?
– Тринадцать уже. – И Прошка заплакал.
– Ништо, – сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. – Вот ужо! Это еще не слезы – скоро будут ему подлинные рыдания…
Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:
– Что останется – вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!
Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в