праздные люди, ибо ловкачество входит в их партийную программу так же естественно, как желание человека обедать. Мы встретились в ресторане «Стрельна». Некрасов, знакомясь, почему-то не заикнулся о своем политическом кредо, представившись «профессором Томского университета по возведению мостовых конструкций». Мне это было безразлично даже в том случае, если бы он назвался «ученым по изготовлению кислых щей». Мы уселись за столик, ведьма-цыганка, качнув в ушах громадными серьгами, запела низким, страдающим голосом: «Слышишь ли, разумеешь ли?..»
Я слушал и разумел, а Некрасов напомнил нам о «сухом законе», обязательном для всех:
— Коньяк подают только под видом чая в стакане, который надо помешивать ложечкой...
Гучков вдруг пылко заговорил, что война возникла совсем не потому, что была необходима России или Германии:
— Все гораздо проще! Стрела сорвалась с тетивы не потому, что ясна цель, а просто потому, что руки политиков устали держать тетиву в долгом напряжении. Но, поверьте, в мире есть еще надполитические и наднациональные силы, способные организовать человеческий материал в наилучшем общественном порядке.
— Это... — намекнул я, нарочно запнувшись.
— Это... — не решился Гучков сказать открыто.
— Смелее! — прикрикнул я. — Догадываюсь о тайном сообществе людей с благожелательными намерениями... Не так ли?
— Примерно так, — кивнул Гучков.
Не требовалась ума палата, чтобы сообразить, в какую шайку меня завлекают. Ясно, что оба думца желали бы втянуть меня в свои масонские плутни, в которых загробная мистика настояна на густых дрожжах тайной политики. Я ответил:
— Знаете, из кабака не идут в церковь, а из храма Божия не станут шляться в кабак. Паче того, вы, господа, и ваша ложа являетесь лишь филиалом известной французской фирмы.
Об этом я был извещен достаточно точно.
— Неправда, — тихо возразил Гучков, — мы уже давно порвали с гегемонией французских масонов, ибо у нас, у русских, своя программа, более широкая... поверьте мне! И шкура у нас покрепче, самой высокой выделки — почти дубленая.
— Жизнь в России и без того сложная, — отвечал я, — так стоит ли осложнять ее розенкрейцерскими выкрутасами времен Очакова иль покоренья Крыма? Сейчас война, — Рассудил я, — и Екатерина Великая правильно сделала, что во время войны со шведами и турками пересажала своих масонов за решетку, чтобы не вредили своими связями с врагами России.
— Вот мы и добиваемся... мира, — ляпнул Гучков.
— А зачем вам понадобился мир? — спросил я.
— Чтобы не было войны.
— У нас получается детский разговор. Но я всегда был далек от пацифизма. Не Россия напала на Германию, а Германия напала на Россию, в таких случаях мне, русскому офицеру, надо воевать, а не думать о символическом значении треугольника или «Розового креста» мальтийского рыцаря Кадоша...
Некрасов словно очнулся от сладкой дремоты:
— Видно, вы начитались Тиры Соколовской, которая с того и кормится, что не умеет разгадать, сколько будет дважды два... Между тем все гораздо сложнее! Интернациональная надстройка масонов всего земного шара способна разрушить узкополитические козни продажных правительств.
На этот вызов я решил не отвечать.
— Вы, я вижу, плохо относитесь к нам, политическим лидерам будущей России? — напрямик спросил Гучков.
— А почему я должен относиться к вам хорошо? Почти все политики, наобещав целый короб всяческих благ, молочные реки и кисельные берега, потом до самой смерти объясняют народу, что они хотели сделать и каковы причины, помешавшие им исполнить свои обещания. Между тем полнота политической власти не всегда влечет за собой и полноту ответственности.
— Вы... монархист? — вдруг спросили меня.
— Неубежденный. Всегда был далек от людей, которых еще протопоп Аввакум именовал «шишами антихристовыми», и я приму любой строй, лишь бы он был угоден народу.
— Может, вам близки замыслы социалистов?
— Тоже нет, — отвечал я. — Социалисты требуют распределения жизненных благ из принципа «всем поровну», но я сторонник древней латинской формулы: «каждому свое».
Некрасов молчал, но почему-то — даже молчащий! — он казался умнее Гучкова, и я повернулся к Некрасову:
— Вы ошиблись во мне... Что честно, то не таится света. А что несет зло, то прячется в потемках. Если бы помыслы масонского братства были столь чисты, так они были бы всем известны. Ведь не желают быть тайными «Общество народной трезвости» или «Союз взаимопомощи зубных врачей». Извините, господа. Я уже дал присягу, входя в состав русской армии, и вторую клятву давать не намерен. Честь имею.
Гучков с Некрасовым переглянулись, и по их взглядам я понял, что в конце разговора мне удалось поставить мирную точку. Кажется, я все решил правильно. Но я никак не мог предполагать, что этот витиеватый разговор обернется трагедией для меня через три года, когда Гучков станет моим военным министром, а потому он с превеликим удовольствием сделает из моей бравой личности последнее дерьмо собачье...
Уже через день я был в Варшаве, похожей на переполненный госпиталь. С театральных афиш красовалась опереточная Люцина Мессаль, обещавшая передать доход с концерта в пользу увечных русских воинов. Накоротке я повидался с Николаем Степановичем Батюшиным, попросив у него казенный автомобиль.
— Вы сразу на фронт? — спросил он меня.
— Но прежде загляну на Гожую улицу.
— Зачем? — удивился Батюшин.
— А вдруг мне откроет двери пани Вылежинская?
— Не надейтесь. Она уже посажена нами в тюрьму.
— Вот как? На какой срок?
— Этого ей хватит, чтобы состариться.
— В чем же моя «жена» провинилась?
— Вернувшись из Италии, попалась на контактах с Юзефом Пилсудским, который сейчас в Вене создает польский легион «Стрелец», направленный против нас — против России, мечтая о возрождении «Великой Речи Посполитой» — от моря до моря... Так что забудьте навсегда об этой Гожей улице.
Я поехал по следам Второй армии генерала Самсонова, уже нацеленной для удара в подвздошину Восточной Пруссии.
Россия была обязана спасти Париж...
Старое еще не сдавалось новому, наши генералы негласно делились на «огнепоклонников» и «штыколюбов». Первые уповали на массированный огонь, вторые — на молодецкое «ура», памятуя об известном афоризме Суворова: мол, пуля — дура, а штык — молодец... Штыколюбы не слишком-то жаловали громы пулеметов, вспоминая слова знаменитого Драгомирова:
— Чтобы укокошить человека, достаточно и одной пули. Но зачем всаживать в него десяток пуль сразу, если его можно прикончить одним точным выстрелом...
Вообще-то нет ничего труднее — писать о войне, и тут даже не знаешь, кому верить — историкам или очевидцам оставившим мемуары. Авторы воспоминаний, на своей шкуре испытавшие, каково им было, доносят до нас боль своих ран и свои личные эмоции; порою они пишут столь выразительно, словно от них, авторов, зависела судьба всей войны. Винить их за это не стоит, ибо солдату всегда кажется, что его рубеж — самый главный, а враг обрушил свой главный удар именно на него. Личные впечатления в таких случаях затемняют главное.