Прощай.
— Прощай, — отозвался я, и Вербицкий скрылся во мраке, ныряя под товарные вагоны, мерзнувшие на путях станции...
По-прежнему светились окна вагона, в который мне следовало подняться, как на эшафот, чтобы проверить себя на прочность духа. Я не сомневался, что разговор с Бонч-Бруевичем будет неприятным и резким для нас обоих... Про себя я решил, что в случае чего всегда можно и отстреляться!
Бонч-Бруевич в шинели, накинутой на плечи, сидел за столом штабного купе и писал. Я не явился для него привидением с того света, и он даже не удивился моему ночному визиту. Первое слово, конечно, не за ним, а за мною, и я нашел пусть не самые удачные, но все-таки выразительные слова:
— Как видите, я не спешил к вам, как другие, ибо торопливость необходима лишь при ловле блох.
— Я вас давно ждал, — последовал странный ответ.
— Вы? Меня? Давно?
— Прошу садиться. Из этого вагона я рассылаю многим генералам и агентам разведки Генштаба приглашения, дабы они соблаговолили почтить меня своим посещением... для разговора о будущем. Их личном будущем и будущем всей России. Я писал и вам по адресу на Вознесенский проспект, но... увы.
— Я теперь живу не там.
— Скрывались?
— Естественно.
Бонч-Бруевич опять-таки нисколько не удивился.
— Правильно делали, — сказал он. — Попадись вы теперь на Гороховой-два, и вас бы пришлепнули, словно комара. А ваша голова еще может пригодиться для служения отечеству.
— Вы уверены в этом? — усмехнулся я.
— Да! Пока существует система государственного устройства, до тех пор будет необходима система оборонительная и охранительная. А следовательно, страна всегда будет нуждаться в людях, подобных вам... Как вы относитесь к новой власти?
Я душой не кривил, оставаясь предельно честным:
— Это не власть, а чума какая-то... зараза! Большевики изображают свою перетряску как некий народный праздник, а в моем убогом представлении революция — это не праздник, а подлинная трагедия народа, которая, боюсь, завершится для всех нас гибелью нации, истории, культуры и религии... Других ценностей в народе я не вижу, эти суть самые главные!
— Мне тоже не все по вкусу, — согласился Бонч-Бруевич. — Умный любит ясно, а дурак любит красно. Тошно от демагогии! Перегибов и свинства уже достаточно. Но мы не имеем права забывать о долге перед русским народом. Не сейчас, так позже армия возродится, отобрав все лучшее, что было в старой русской армии. Наконец, такая великая держава, как Россия, не может обходиться без глубокой и точной разведки...
Разговор принял профессиональный характер. Понизив голоса, словно остерегаясь чужих ушей, мы с великим огорчением пришли к выводу, что в этой войне наша разведка не проиграла, но и не выиграла. Не потому, что агентура Генштаба была плоха, а, скорее, по той проклятой причине, что предательство внутри имперского аппарата губило нашу кропотливую работу.
— Признаюсь, без службы мне тяжко, — сказал я. — Тянет в армию... без нес нет мне жизни! Но... кому служить? Родине — да, я готов отдать всего себя и вес свои знания. Но служить этим хамам, которые меня, заслуженного генштабиста, излупили на вокзале... нет!
— Хамства много, — не возражал Бонч-Бруевич. — Нечто подобное пережил и я сам, когда меня выдвинули в командующие Северным фронтом. Но, дорогой, по десятку гнилых яблок в корзине нельзя же судить обо всем урожае в нашем обширном саду. Скажите, вы готовы к чистосердечному разговору?
— Для этого и посетил ваш вагон, о котором ходят самые зловещие слухи. Меня волнует иное: я имел отличную аттестацию, верой и правдой служа его императорскому величеству. Таким образом, для новой власти я всегда останусь лишь «гидрой контрреволюции», которую надо душить рукою пролетариата.
Бонч-Бруевич поставил поверх плиты чайник с водою.
— А я разве не гидра? — проворчал он совсем по-стариковски. — Я ведь тоже служил царю согласно старинной немецкой поговорке: «У меня в Пруссии есть любимый король».
— Да, — отвечал я, — эта поговорка оправдывает всех нас, но я, простите, всегда ценил и слова Герцена: «У меня в России есть любимый народ». Пожалуй, ради этого и сижу подле вас, и не откажусь от стакана горячего чая...
Чай пили молча, как извозчики в трактире, которые все знают друг о друге. Разговор, сначала острый, казалось, увял. Михаил Дмитриевич как бы между прочим спросил:
— А вы являлись на регистрацию офицеров?
— Чтобы сидеть в тюрьме? Не дурак же я!
— Документы у вас старые?
— Новейшие, — не скрывал я, тут же предъявив их. — Сами понимаете, что пришлось побыть в амплуа карманника.
— Догадываюсь. Значит, хорошо вас учили, если не забыли прежних уроков. Но если вы ждете от меня отличных рекомендаций, то я, милостивый государь, воздержусь.
Это меня просто ошарашило:
— Как? Разве вы знаете меня с дурной стороны?
— Напротив, с хорошей стороны. Но вы не первый, кто появился в моем вагоне, клятвенно заверяя в том, что согласен верой и правдой служить любимой советской власти.
— И...?
— И, к сожалению, получив паек, обновив себя внешне, вынюхивали наши штабные планы, после чего бежали на юг — к Каледину! А я, старый дурак, еще просил за них у Подвойского, сам нахваливал их перед Лениным, что нельзя бросаться такими драгоценными кадрами. С другой же стороны, — договорил Бонч-Бруевич, — от бывших коллег многого и не жду. Их столько трепали в разных исполкомах, столько издевались над ними в различных «чрезвычайках», что у них психика давно сдвинулась набекрень, а обид накопилось выше козырька фуражки.
Мне понравилось, что Михаил Дмитриевич не вставал горою на защиту благородства советской власти, которая третировала нас, бывших офицеров, а сумрачно признался, что он, Бонч-Бруевич, несмотря на свой богатый опыт контрразведчика, никогда не может поручиться за своих бывших коллег.
— Понимаю, — отвечал я с искренним вздохом...
Неожиданно раздалось близкое пыхтение паровоза, звонко громыхнули буксы сцепления, и тут Бонч-Бруевич удивился.
— Что-то новенькое, — сказал он. — Хоть бы предупредили с вечера... Еще завезут куда-нибудь в лес за Вырицу и в лучшем случае отпустят в одних кальсонах. Вы, кстати, при оружии?
— Конечно.
— Ловкий вы человек, как я посмотрю, — весело рассмеялся Бонч-Бруевич. — Документы у вас бухгалтера с Путиловского завода. Выбриты как следует. И даже при оружии.
— Так давайте решать, — настоял я. — У меня немалый опыт агентурной работы, и вы сами знаете, что генеральские лампасы я добыл не поклонами в министерских передних. Я человек чести, и, если дал слово русского офицера, я не подведу вас. Поверьте, не ради жирного пайка и не ради новых штанов я пришел к вам. А вы... вы боитесь поручиться за меня?
Бонч-Бруевич что-то слишком долго обдумывал. Потом извлек из своих бумаг фотографию немецкого генерала с очень гордым и очень злым лицом хитрейшего и всезнающего сатира.
— Поручусь! А вам знаком этот умник?
— Да. Это генерал Макс Гоффман, хорошо памятный по разгрому армии Самсонова, и, как я слышал, он сделал отличную карьеру, став начальником штаба всего Восточного фронта.
— Мало того, — добавил Бонч-Бруевич, — этот громила ныне возглавляет германскую делегацию по мирным переговорам в Бресте, а полковник Владимир Евстафьевич Скалой, наш военный представитель