подслащенный сок. Гаэтано не разбирается в вине (что противоестественно для португальца), но разбирается в раковинах (что противоестественно для фотографа). Его студия напоминает морской берег после отлива, так густо она усеяна раковинами.
Брага скучает по морю в окрестностях Албуфейры, откуда он родом. Я узнал об этом совершенно случайно и вовсе не от него, Гаэтано предпочитает не распространяться о своих родных местах. Я тоже предпочитаю не распространяться, на этой почве мы и сошлись. Есть и еще одно обстоятельство – нож, унесенный Анук из нашего с ней дома, нож, который я видел совсем недавно; на рукояти ножа тоже были раковины, но Гаэтано вовсе не обязательно знать об этом, я никогда никому не рассказывал о семейной реликвии, фотограф – не исключение. Обычно я потягиваю сангрию в студии у Браги в первый понедельник месяца – из негласно закрепленной за мной раковины «Труба Тритона». На латыни это звучит Charonia Tritonis, так мне понадобилось четыре понедельника, чтобы от зубов непринужденно отскакивало – Charonia Tritonis.
Брага говорит только о раковинах и об Ингеборг Густаффсон, которую ненавидит. Ненависть Гаэтано так же причудлива, как и его раковины, все эти «Lambis caracata» и «Conus betulinos», да и нежно шипящий змеиноглазый Португальский отлично для нее приспособлен , ничего не скажешь.
Фотосессии Ингеборг превосходны.
Гаэтано всякий раз по-детски удивляется этому, клянется, что никогда больше не будет снимать «хренову пиранью-альбиноса», и – снимает, снимает, снимает…
– …Что вы делаете, Кристобаль?
– Не волнуйтесь Линн. – В истории любого уважающего себя моста всегда найдется глава о самоубийцах, но сегодня она вряд ли будет дополнена новым абзацем. Я знаю это точно. – Не волнуйтесь. Ничего страшного не случится.
…Объектив «Никона» приближает парапет и парня, стоящего на нем. Силуэт парня, картинно подсвеченный фонарем, назойливо лезет в глаза, если этот безумец и хотел привлечь к себе внимание, он, несомненно, добился своего… Черт возьми, это же Ронни Бэрд! Павлин-сюрреалист, окольцованный персональными выставками, от которых сходит с ума весь Париж, даже Линн попалась. Впрочем, сейчас Ронни меньше всего похож на павлина, скорее – на енота, одного из двух, тех самых, что стояли в бейсболках на крыше небоскреба – сюжета глупее не придумаешь. Хотя оба припадочных бэрдовских енота были проданы за кругленькую сумму кому-то из совета директоров концерна «Ситроен».
Ронни не хватает только бейсболки. И – мужества, чтобы сделать шаг вперед, я знаю это точно.
Все дело в запахе. Он по-прежнему силен и по-прежнему фальшивит.
Есть и еще кое-что, вернее – кое-кто.
Кто-то.
Этот «кто-то» находится сейчас рядом с Ронни, и для ангела-хранителя он слишком безучастен. Представить себе ангела-хранителя Ронни – если таковой вообще имеется – не так уж сложно. Ленивец с завшивленными крыльями, отстойный тип, которому совершенно наплевать на подопечную душу. Гитарные баллады Трэйси Чапмэн, детские считалочки и вонь от горящей помойки возбуждают ленивца не в пример сильнее. А может, это вовсе и не ангел-хранитель Ронни, даже скорее всего. Ни одному ангелу не придет в голову так стричь волосы.
Так стричь волосы может только Анук.
Анук.
Я давно узнал ее, но все еще не в состоянии поверить в очевидное: именно Анук сидит сейчас на парапете рядом с Ронни Бэрдом, не выказывая никаких признаков беспокойства. Я вижу только ее затылок, совершенно безразличный к происходящему; затылок себе на уме. Ни один из самых нерадивых ангелов- хранителей не сравнится с Анук в ее тотальном наплевательстве на всех и вся. Вряд ли Анук вообще верит в ангелов, для нее они – всего лишь нелегальные иммигранты, подрабатывающие на автозаправках и сортировке овощей.
Чувство, которое овладевает мной, можно назвать ревностью – проклятье, мне ли не знать, что в контексте Анук ревность бессмысленна. Так же бессмысленна, как и жалкая попытка Ронни Бэрда спрыгнуть с парапета, сто к одному, тысяча к одному, миллион – этого не произойдет.
Во всяком случае – сегодня.
Трамвайчик ныряет под мост, на пару с моей холодеющей ревностью – как раз в тот самый момент, когда окрестности Понт-Нефа оглашает вой полицейских сирен: очевидно, кто-то из зевак уже успел вызвать на место предполагаемого самоубийства легкомысленную французскую жандармерию.
Оборачиваться я не собираюсь, много чести, да и запах исчезает так же внезапно, как и появился. Оборачиваться я не собираюсь – и все же оборачиваюсь.
Испуганная задница Ронни все еще маячит, трясется над парапетом, вот только Анук больше нет. Ее нет ни рядом с Бэрдом, ни в отдалении, она благополучно выскочила из круга. Из мертвой зоны, которую очерчивает вокруг себя самоубийство. И чем решительнее, чем бесповоротнее попытка покончить с собой, тем безупречней выглядит круг.
Но на круг мертвая зона не тянет, в лучшем случае я назвал бы ее эллипсом. На самой границе эллипса толчется с десяток полускрытых расстоянием случайных свидетелей; но никто из них не предпринимает попытки подойти к Ронни: слишком уж высока ставка на самоубийство. Сентиментальные придурки, они не знают того, что знаю я. И что мог бы знать любой, стоило бы ему хоть немного изучить… Нет, не мазню Ронни, не эпатажные откровения в таблоидах – всего лишь его туфли. С золотым логотипом «Versace» на каблуках. Одного взгляда на них достаточно, чтобы понять: Ронни Бэрд – шулер.
Вот и сейчас он передергивает карты – и едва наметившаяся трагедия превращается в фарс. Ронни подпрыгивает – но вовсе не для того, чтобы сигануть с моста. Ронни подпрыгивает, как заправский акробат, и становится на руки. Несколько секунд он болтает в воздухе ногами, затем делает колесо и соскакивает с парапета. И под жиденькие, сбитые столку аплодисменты исчезает из поля зрения.
– Видите, Линн, ничего страшного не произошло, – говорю я Линн.
Я и не заметил, что она крепко держит меня за локоть. Она держала меня за локоть все это время. О том, чтобы сказать Линн, кто же на самом деле стоял на парапете Понт-Неф, не может быть и речи. Особенно после автографа, оставленного Бэрдом в букинистическом.
– Это была просто шутка, Линн. Молодой человек развлекался. Такие нынче развлечения у молодых людей.
– Шутка, – эхом повторяет Линн. И недоверчиво улыбается.
– Именно.
Я улыбаюсь своей спутнице гораздо более убедительно: и без того симпатичная речная прогулка в обществе симпатичнейших японцев оказалась украшенной пикантным происшествием. Осталось только освободиться от цепких пальцев Линн, на сегодняшний вечер сюрпризов от них достаточно. Но Линн вовсе не горит желанием расстаться с моим локтем.
– Значит, именно так развлекаются теперь молодые люди?
– И так – тоже.
– А вы? Как развлекаетесь вы, Кристобаль? – голос Линн полон грустного любопытства. И ее «как» можно заменить на что угодно. И отнести ко всему, что касается меня.
– Совсем по-другому, Линн. Совсем, – мое «совсем» тоже можно заменить. На что угодно. И отнести ко всему, что не касается Линн.
– Вы расскажете мне, Кристобаль? Как-нибудь…
– Как-нибудь – обязательно…
Фотоаппарат японки все еще у меня. Однако девушка не торопится забрать его, она поглощена изучением небольшой брошюрки карманного формата, скорее всего – это что-то вроде разговорника. Поймав мой взгляд, девушка краснеет. Света достаточно лишь для того, чтобы почувствовать это, а никак не увидеть. Почувствовать или вообразить. В любом случае повод избавиться (хотя бы на несколько минут) от не в меру возбужденной и не в меру многозначительной Линн найден.
– Я сейчас, – бросаю я Линн и направляюсь к японке.
Впрочем, «направляюсь» – слишком громко сказано, расстояние между нами и до этого не составляло больше пяти шагов, а теперь и вовсе сократилось до минимума.