А они говорят:
— Мы не государство. Мы — помещение.
Что же оно тогда?
А когда я вспоминаю исторические примеры, то на ум приходит выражение одного французского короля: «Государство — это я!» — и я сразу же проникаюсь уважением. Вот человек! Не побоялся назвать себя государством Не побоялся принять на себя любовь, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А может, и у наших нужно только спросить:
— Люди! Вы случайно не государство?
— Нет, — говорят тебе, — мы только обязанности временно исполняем.
То есть государство — это что-то неуловимое, но необходимое, как всхлип после рыданий.
Вот поэтому нужен памятник.
Чтобы припасть.
ВОТ ОНИ
Вот они — последствия полового голода.
Втиснули меня в автобус.
Меня — офицера с двумя сетками пищи и воды.
Втиснули и сжали со всех сторон.
А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.
Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.
Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.
А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.
И у меня сейчас же Герасим встал.
Я ему говорю про себя: «Ге-ра-сим! Ге-ра-сим!» — а он становится все упорней.
А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.
А у меня фуражка на глазах.
Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», — но это будет не вся правда.
Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».
СЦЕНА
Офицер опаздывает на службу.
Ему остается миновать КПП перед входом в здание, чтоб очутиться на рабочем месте, и он влетает на него, запыхавшись, и напарывается на дежурного, который поставлен здесь записывать всех опоздавших.
Но опоздавший в звании капитана третьего ранга, и ему так не хочется попадать в списки, и потому он кривится, у него на лице страдания, как у хирургического больного.
Дежурный — старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:
— Видимо… по причине транспорта…
Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает — не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:
— А я… даже… вообще… а я-то… я-то думаю…
И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь — и это заметно по его внешности — он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:
— А я-то (кар)… я-то…
И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.
— Я-то… — хрипит он остатками воздуха в легких, — я-то думаю…
И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха:
— А я-то… я-то… — смех душит его. — Я-то (ха-ха)… ду…ма…ю… (хи-хи-хи)… а ты стоишь… здесь… (он надрывается, почти визжит) ро…ди…мый… ну ты и стой, давай, стой…
УТРЕННИЕ СУМЕРКИ
Мороз в тридцать градусов. Залив парит. От него отделяются серые лохмотья, готовые зацепиться за что угодно.
Из тумана торчит лодочный корпус. Рядом с трапом — вахтенный. На нем ватник, валенки, рукавицы, канадка, тулуп, а он все равно превратился в ледышку. На груди бесполезный автомат — он не сделает ни одного выстрела, хоть в лоб его убивай.
Отстоял два часа, и смены все нет. Внутри холодно до боли. Кажется, сейчас треснет на морозе. От остекленения он говорит только: «Суки», — и это беззвучно, одними губами.
Не дождавшись смены, он бросает пост и спускается в лодку. На последних ступеньках — ноги-то не гнутся обрывается и вываливается в центральный пост. Звук такой, будто упало бревно.
Вы центральном все стихает, головы поворачиваются на звук. С утра угрожает проверка, и поэтому все напряжены, дежурный что-то только что читал. Он совсем забыл, что «верхушку» не меняли.
— Что, — говорит вахтенный, — сменить некому?… Суки…
«Суки» вовсе не относится к офицеру. «Суки» — это вообще. Все всё понимают, никто не в обиде.
С вахтенного сваливается автомат, и, не подбирая его, он исчезает в проруби трапа. Пошел в каюту.
— Петруша, — говорит дежурный своему помощнику, — Пахомова смена? Что? Я вам сейчас всем по роже настучу. Пулей чтоб был.
Все восстанавливается, уже нашли Пахомова, дали ему по шее, подобрали автомат.
— Петруша, — говорит дежурный, когда выдалась минутка, — у меня на пульте чайник. Налей этому козлу черненького, а то еще заболеет.
Через несколько минут с кружкой кипятка в руке помощник находит вахтенного. Тот так и не добрался до койки. От тепла его развезло, он прислонился к косяку каюты и сомлел, и медленно так потек- потек по стеночке, пока не достиг пола, а там уже, не раздеваясь, повалился набок и затих.
Его сморил тот самый сон, во время которого можно трясти человека за шиворот, поднимать- опускать, шлепать его по щекам, а он будет только сопеть и слабо отбиваться, разводя руками, словно избавляется от паутины, или будто он вдробадан пьяным плавает в водоеме.
Он так и не раскроет глаз. Они у него склеены самым удивительным клеем на свете.
КЛОУН