«крутых» бизнесменов, доллара и всяких машин и машинок? Вы ошибаетесь. Америка это страна тех, кто умеет умирать.
Американец умеет умирать. Он Катон, стоик. Римлянин, но без империи и республики. Да и дела нет ему до золоченого орла на национальном гербе, говорливых и сутяжных сенаторов, Капитолийского холма и города Вашингтона. Американец встречает смерть с улыбкой.
Америка умирает, улыбаясь, блестя вычищенными зубами. Лютер и суровый Кальвин с сжатыми губами оставили ее предкам веру в Бога и верчение столов. но даже те, кто не ходит в церковь (на углу почти каждой улицы даже самого маленького городка есть церковь и банк), гранитно тверды в своем Евклидовом видении мира.
Американская провинция умирает в одиночку. Кризис поразил всю страну, но сильнее всего — Калифорнию. Атлантом со вздыбившимися бугристыми мышцами держала ее экономику «силиконовая долина», промышленно-научный комплекс, становой хребет американской военной мощи. Солнечный штат содрогнулся от страшного удара. Кампусы престижных калифорнийских университетов, оплот марксизма- ленинизма-маоизма, понесли невосполнимые потери, бюджет урезали где-то на треть и многим обнажив зубы в знаменитой американской улыбке, показали на дверь. Марксисты калифорнийские и некалифорнийские сострадают погибшему социализму и торжеству российской реакции. Простой калифорниец помышляет о своей «job»; «job» — слово переводимое на русский как «работа», не отразит в своем славянском безразличии («работа не волк» и т.д. и т.п.) всей протестанской мистики этого слова. Это что-то вроде «Родина-мать зовет!» Вы, наверное, помните значение этого слова, мой читатель. Это было в далекие, почти легендарные времена, когда не все еще продавалось и была свободно в продаже килька (30 копеек кг., я это хорошо помню, как Жванецкий). Это слово вызывало трепетное чувство, и не только у Иванова. но доже (вы в это, конечно, не поверите) у некоторых Рабиновичей, когда кто-нибудь, приподнявшись с кресла и откинув жидкую прядь с руководящего лба, говорил сухо, но внятно: «Товарищ Рабинович, от этого зависит судьба Родины». И в этот момент Рабинович мог забыть, что он Рабинович, выпячиваясь и слегка задыхаясь от волнения говори: «Будет сделано, гражданин начальник». Это и есть «Job», без которой нет «privacy», независимости. Так вот этот «Job» ушел безвозвратно, что бы там ни обещал нынешний моложавый президент.
Президент отметил, что Америка была, есть и останется великой страной. Что американцы — самый производительный и вообще самый чудесный народ в мире, что капитализм (он же западная демократия и неотъемные права) наступает во всем мире и последний год был годом «великого перелома», окончательно похоронившим империю зла, а если и есть какая заминка в личной жизни конкретного американца, то это лишь «временные трудности».
А у кого их нет, этих «временных трудностей»? …Вы смотрите на телевизионный экран и сидите в своем кресле, вам чистят ваше либидо и подкручивают что-нибудь в вашем суперэго, и вы перестаете вожделеть места в Принстоне или Гарварде и зарплаты кинозвезды. О, как похожи «наши» на «ваших», а «ваши» на «наших», Мир на антимир, «скучно на свете, Господи».
Создатель умных точных ракет среднего и дальнего радиуса действия, глядя на черное звездное калифорнийское небо, думает вовсе не о Боге, вечности и смерти, а о том, как хорошо было раньше: тогда с каждой журнальной страницы смотрел на читателя громадный медведь с разинутой клыкастой пастью и маленькой кепочкой на макушке. Медведь напоминал не столько русского мишку, сколько американского гризли. Этот гризли раза в два больше своего евразийского собрата и раза в три, как где-то я читал, его злобное, а посему и охраняется американским законом. Объяснять ничего не нужно; все было ясно без слов: гризли намеривался изнасиловать западную демократию, испуганно притаившуюся в уголке. (Стройные ножки, шортики и сумочка с учебниками, перекинутая через плечо.) И вот нужно было соорудить как можно больше этих ракет, чтобы засадить этому гризли между глаз. И был «job», и было хорошо.
Глядя на небо, калифорниец думает о «job» и знает, что этому больше не бывать; от медведя отвалилась лапа и добрая треть туловища, клыки порядком прогнили, и случись даже, что, прекратив жалобный скулеж, он встанет на дыбы, — устрашит немногих. А поэтому не нужны будут умные ракеты и не будет «job». Никто не поможет штату Калифорния. Никто не поможет городу South Bend (Южный Изгиб), штат Индиана, где я живу. Никто не поможет мне. А поэтому, встречая свою деканшу (а я знаю, что деканша имеет на меня зуб), я говорю радостно «Хай!» Этот самый «хай» в буквальном переводе означает «привет», но смысл его гораздо шире. «У меня все отлично, и я бесконечно рад видеть вас». И деканша отвечает мне: «Хай!»
Я живу в маленьком городке, городке Среднего Запада, этот «средний запад» что-то вроде русской средней полосы; это сердце Америки или, можно сказать, самая американская Америка, кондово— сермяжно—кукурузно-пролетарская. Изредка я отправляюсь в Чикаго, он рядом, да и там самый, что плодит Нобелевских лауреатов по экономике и «чикагских мальчиков», наивных Аль Капоне перестроечных реформ. В воскресенье, субсидируемый городским бюджетом, транспорт замирает, а у меня нет машины, как и телевизора, кредитной карточки (это свидетельствует, что за долгие годы, проведенные в Америке, я не вписался в американскую жизнь). Можно взять такси, но я перевожу стоимость проезда в рубли, ужасаюсь, вспоминаю о невыплаченных студенческих долгах, декане и иду пешком. Через весь город. Я прохожу центр (суд со статуей Свободы, точной копией нью-йорской, тюрьма, рядом с судом, мэрия и памятник северянам, погибшим в «той гражданской») и прихожу на станцию. Там маленький зал ожидания, где можно купить в автомате кофе и что-то вроде соленого бублика; я бросаю двадцатипятицентовики в утробу автомата и получаю кофе и пакет с бубликами. Со стены на меня смотрят портреты отцов- основателей, первопроходцев Индианщины с суровыми лицами и длинными хасидскими бородами. Насладившись бубликами, я выхожу на перрон и смотрю на полотно. Проходят поезда, иногда с новенькими машинами; я на границе Мичигана, с его Детройтом, автомобильным сердцем Америки, я провожаю эти машины глазами. Я знаю, что все они обречены.
Солнце восходит на востоке, и я вижу миллионы «Тоет», созревших в икринках где-нибудь под Токио, они спешат на страшный, невидимый бой, рассекая евразийскую равнину отточенным монгольским клином: панмонголизм — то слово дико. Нет, оно не ласкает мне слух. «Так высылайте ж к нам, витии своих озлобленных сынов…» Россия не окажет им сопротивления. Ее полки рассыпятся, разбегутся от первого удара и, оскалив зубы в вежливой улыбке, нукер из Мицубиси подтолкнет великого князя Московского острием компьютерного диска к ногам властелина. И великий князь, упав, распластавшись перед ним, получит в подарок шариковую авторучку и ярлык на Курильское княжение.
Фыркая от похоти и предчувствия боя, катафрактарии, плюхнутся в Атлантический океан; орды Хубилая цунами пойдут не с запада на восток, а с востока на запад. Где-нибудь под Калифорнией или Мичиганом их встретят отборные полки, встанут в ряд, закованные в лучшую компьютерную броню американских компаний.
Сначала в атаку пойдет текстиль, но его отобьют потогонные мастерские Нью-Йорка, а вдогонку, рассыпая по дороге смертоносный груз по фермам Европы, посыпятся на рисовые поля Хоккайдо кукуруза Lowa и картофель Idaho. А сверху американский летчик будет видеть, как в адских языках пламени, в сухих лепестках сушеного картофеля корчится соломенное золото фанз и истекают белым вином виноградники Прованса. А напоследок откроется чрево бесчисленных складов, чтобы засыпать горами сыра и сухого молока.
Но это будет лишь начало боя, потому что трубит рожок и, сомкнув ряды, тяжело и мерно пойдут в атаку компьютеры; это будет страшная сеча, и будет стоять насмерть силиконовая долина, но заброшенные в тыл мобильные полки карманных калькуляторов и электронных часов расстроят американские ряды, и тысячи, сотни тысяч, миллионы калифорнийцев встанут у окошек бирж труда.
Кольцо сомкнется, захлестнется петлей на черно-пролетарской шее Детройта, но угрюмо будет стоять в каре, гаечные ключи и отвертки в потных руках. «Старая гвардия», она помнит Ваграм и «солнце Аустерлица» и на предложение сдаться отвечает глухо, но внятно: 'Fuck you! I need my job!»
И полки калькуляторов остановятся, смущенно и трепетно, ибо им покажется, что император снова надел свои «итальянские сапоги», но тут снова протрубит рожок, завизжат миллионы сигналов, и новенькие, выкатившиеся из чрева кораблей, «тоеты» пойдут в атаку с фронта, тыла и флангов. А за ними, помня унижения, покатятся союзные «Вольво» и «Фольксвагены», посыпятся сверху сыры Лангедока и немецкие окорока. А затем в прорыв напалмом польется русская водка из вассального нижегородского княжества, и девочки с Арбата (блондинки в черных, а брюнетки в белых чулочках), визжа, пойдут на