сторону, рукопись воротилась назад с кисло-сладкими замечаниями по поводу несомненного таланта автора и еще более несомненной ненужности этого произведения взыскательному американскому читателю. Чурменяев озлился, но не отчаялся: пользуясь любой тайной оказией, он рассылал рукопись романа в разные страны, но с тем же результатом. Так продолжалось несколько лет. И вот как-то раз один тертый диссидент по фамилии Пыльношлемов, общеизвестный несколькими грамотно организованными скандалами, посоветовал Чурменяеву вложить в папку с рукописью сотню-другую незадекларированных долларов. Это помогло: первый же таможенник зеленые, конечно, конфисковал, а с ними и рукопись. Автора срочно вызвали в Союз писателей, мгновенно выдали ему писательский билет (обычно этот процесс занимает у молодого литератора от пяти до двадцати лет жизни), а через неделю Чурменяева с треском исключили из Союза писателей в назидание всем прочим, предпочитающим западных книгоиздателей отечественным. Заодно сняли с должности и Чурменяева-старшего, дабы руководители среднего звена серьезнее относились к воспитанию подрастающего в их спецквартирах молодого поколения…
Так Чурменяев-младший однажды проснулся знаменитым и упоительно гонимым. Полосы западных газет пестрели заголовками: «Опять — 1937!», «Новая жертва Бабьего Яра?», «Чурменяев против КГБ»… Все издательства, которые когда-то отклонили роман «Женщина в кресле», тут же завалили автора телеграммами с предложениями самых выгодных контрактов. Его книга вышла почти одновременно в двадцати семи странах, а обозреватель влиятельнейшего американского еженедельника «Book magazine» назвал свою рецензию «Чурменяев — Достоевский сегодня». Зацеписто, конечно, но других русских писателей он просто не знал. В КГБ сформировали специальную оперативную группу под кодовым названием «Гинеколог» исключительно для контроля за писателем Чурменяевым. Во главе группы поставили генерал-лейтенанта, хорошо знавшего папашу проштрафившегося литератора по совместной охоте.
С тех пор автор знаменитого романа всюду появлялся в окружении западных журналистов, а на почтительном расстоянии от них следовали сотрудники КГБ из «наружки». Генерал-лейтенант и Чурменяев-старший продолжали ездить вместе на охоту и по ночам у костра, наевшись медвежьего шашлыка, обсуждали, как ловчее вернуть блудного сына в лоно советской литературы. Когда благодаря мне началась гласность и слежку за Чурменяевым прекратили, к нему подошел человек в штатском и, представившись заместителем начальника оперативной группы, смущенно попросил для личного состава надписать несколько экземпляров романа, только-только переизданного «Посевом». Но не буду забегать вперед…
Итак, мы допили пиво, и я предложил заказать еще несколько бутылок, но денег у нас со Стасом больше не было.
— М-да… — сказал Арнольд, выгребая из карманов последнюю мелочь. — Сволочи вы тут в Москве- то!
— Почему сволочи? — вяло полюбопытствовал я.
— Все соки из России выпили…
— А что ж, Москва не Россия, по-твоему? — заступился за столицу Стас.
— Нет, не Россия. Москва — желвак на здоровом теле нации, — отозвался Арнольд, тяжко вздохнув.
Он уже несколько раз пробовал перебраться в столицу, печатал объявления в разделе «Междугородный обмен», даже фиктивно женился, но девица деньги-то взяла, а потом выяснилось, что она и сама лимитчица, прописанная в городе Орле. Пришлось разводиться…
— Москва — джунгли, — продолжал Арнольд, — другое дело — тайга! Я, мужики, когда белке в глаз попадаю, ощущаю то же самое, когда рифму хорошую нахожу…
Мы со Стасом деликатно переглянулись: Арнольд работал корреспондентом в газете «Красноярский зверовод» и белок, судя по всему, видел только в клетках.
— А бывалочи, — не унимался Арнольд, — сидишь у костерка, полешки-то потрескивают, искорки в небо сигают, а на душе так хорошо, так стихоносно… И строчки даже не сочиняются, а всплывают из сердца, как жуки-плавунцы из придонной травки. Я хоть и прозу пишу, а вот тоже недавно сочинил. Сейчас… обождите… Ага…
Арнольд профессионально помертвел лицом, вспоминая строчки. Стас и я снова переглянулись и безмолвно договорились не повторять той ошибки, которую давеча допустили с сюжетом Арнольдова романа. Если поэт, неважно — столичный или провинциальный, читает за столом хотя бы одну свою строчку, он уже не остановится, пока не вывалит вам на голову весь накопившийся в его душе стихотворный мусор. Такие поползновения нужно давить в зародыше.
— Ага, вот-вот… — Лицо Арнольда начало угрожающе оживать.
— А вот я, — Стас резко перехватил инициативу, — когда гляжу на пыльные ряды книг в магазине, чувствую себя мальчишкой, вознамерившимся ублажить ненасытное лоно Астарты…
— Кого? — огорченно переспросил Арнольд, еще надеясь, что почитать ему все-таки дадут.
— Та-ак, баба одна… — пояснил высокомерный Стаc. — Нам страшно не повезло: мы живем в эпоху перенасыщенного культурного раствора. Тут недавно ко мне в магазин Любин-Любченко заходил — рассказывал. Это его теория. Чтоб ты, Арнольд, понял, получается эдакая двойная уха!
— Как не понять! — закивал Арнольд.
— Мы с вами жертвы набитых книжных полок, — вздохнул Жгутович, видимо, вспомнив о своем не изданном до сих пор сборнике.
— Жертвы, — согласился Арнольд. — У меня об этом в романе тоже есть…
— Я даже не представляю, — не уступал Стаc, — что сегодня нужно написать, чтобы тебя услышали?!
— Я вот недавно написал! — не унимался и Арнольд.
— Ничего писать не надо, — подыграл я Жгутовичу. — Текст не имеет никакого значения.
— Абсолютно никакого, — согласился Арнольд. — Я вам сейчас об этом рассказ прочитаю!
— Что значит — не имеет значения? — не понял Стаc.
— А то и значит: можно вообще не написать ни строчки и быть знаменитым писателем! Тебя будут изучать, обсуждать, цитировать… — развил я эту внезапно пришедшую мне в голову мысль.
— Цитировать? — переспросил Стас.
— Да — цитировать! — не отступал я, ибо пиво в больших количествах делает человека удивительно упрямым.
— Нонсенс!
— Чего? — не понял Арнольд.
— Вы, конечно, можете меня спросить, — все более воодушевляясь, продолжал я, — почему у классиков все-таки есть тексты? Отвечаю — потому что они были в плену профессиональных условностей: портной должен шить, столяр — строгать, писатель — писать! Допустим, ты не читал Шекспира, а это, в сущности, равносильно тому, как если б он ничего не написал. Но ведь Шекспир все равно гений!
— Все равно, — согласился Арнольд.
— Софистика! — ухмыльнулся Стас.
— Чего? — не понял Арнольд.
— Нет, не софистика, — настырно возразил я. — Софистика — обман ума, рассыпающийся при первом столкновении с действительностью. А я могу доказать свои слова на практике. Я готов взять первого встречного человека, не имеющего о литературе никакого представления, и за месяц-два превратить его в знаменитого писателя!
— Нонсенс! — замахал руками Стас.
— Чего? — снова переспросил Арнольд.
— Фигня! — уточнил Жгутович.
— Ах, фигня! — возмутился я, и кровь с пивом бросились мне в голову.
— Готов поспорить: первого встречного дебила за два месяца я сделаю знаменитым писателем, его будут узнавать на улицах, критики станут писать о нем статьи, и вы будете гордиться знакомством с ним!
Несмотря на решительную интонацию, все это было сказано мной, конечно же, в риторическом порыве и с оттенком явного алкогольного романтизма. Но Стас рассудил иначе.