Актеры — животные довольно странные…
Я своим студентам уже 42 года говорю: «Чем актер глупее — тем лучше». Мне, конечно, возражают: мол, как это так?.. если у актера мозгов нет, то что же тогда он сможет сказать зрителю со сцены?.. да и сколько актеров-философов!.. Но ведь недаром же говорят, что переиграть на сцене или в кино собаку, кошку или маленького ребенка почти невозможно. Для того чтобы это получилось, нужна определенная степень наива. Многие актеры играют мудрость, но это всё равно видно…
Нельзя сказать, что Зяма был мудрец, но… в нем была такая бездна интуиции, титанической памяти и способности увлекаться, что суммарно получалось, что он — очень умный актер. Потому, что он был необыкновенно свободен, как ребенок, что, на мой взгляд, представляет собою в искусстве более весомую ценность, чем ум мудреца.
Я всегда поражался и завидовал людям, которым не надо учить стихи. Зяма, Саша Володин, Миша Козаков, Эльдар Рязанов… — они стихи не учили. Они просто читали их и впитывали. Мгновенно. Как поэты. Прочли и впитали. Поэтому их поэтическая эрудиция была грандиозной. Они даже играли в такую игру: один читает пару строк, другой должен продолжить — кто первый запнется… Я не могу сказать, что мало прочел в этой жизни, но чтобы столько запомнить… столько?.. Мне это просто не под силу. А сколько Зяма учил текста, находясь уже в преклонном возрасте!.. Это же немыслимо!.. Мефистофель в «Фаусте» у Козакова… А Фейербах у Валеры Фокина — там же бездна текста… невпроворот… и какой сложный слог… Но Зяма был королем. Он был просто недосягаем.
А вот так задуматься… Война. Роковая ущербность. Существование долгие годы за ширмой, похожее на затянувшееся затмение… Потом постепенно, потихонечку, через голос, через тембр, через талант он вырвался из-за этой тряпки… Для того чтобы пройти такой путь и потом выйти на такие вершины мастерства, я убежден, необходимо большое мужество и нормальное человеческое честолюбие. Зяма всегда знал, что он собой представляет, как сейчас выглядит, как соотносится со всем остальным и со всеми остальными в каждый момент своего существования. В нем было достаточно нужного тщеславия.
Вот Зяма сидит за столом. Гости. Он царит. В любом застолье он занимал свою нишу. Он как-то затихал внутренне и созерцал, наслаждался разговором, рассматривал людей, как диковинных рыб.
Вокруг него всегда были люди соревновательные… Он приобретал их, словно выигрывая жизни на аукционе. И радовался потом своим «приобретениям», как ребенок. Он умел любоваться людьми. Слушать их и просто любоваться.
А вот мы с Зямой идем по Пахре. Навстречу идет писатель Икс. Мы идем с речки… И Зяма говорит: «Я не подам ему руки…» И так он это сказал, что мне даже ответить-то на это было нечего. Идем. Молчим. Приближается. Зяма: «Сволочь… гнида… антисемит… не подам ему руки…» Я иду, молчу… А ведь когда долго готовишься к тому, чтобы не подать руки, то обязательно подашь ее… Писатель Икс шага за четыре говорит елейным голосом: «Боже мой… Какие лю-ю-юди…» Зяма как-то замедленно касается его руки своей, убирает ее, словно уже больную, в карман…. и мы молча уходим. Молча, потому что оба знаем, что не подать руки легко, если это процесс взаимный, а вот если человек говорит «счастье мое…»
Мы много отдыхали вместе.
Самым любимым организованным отдыхом у нас был отдых не на курорте в хороших гостиницах, а отдых от Дома ученых — палаточный городок со столовой под навесом, на море, озере или в лесах.
Каждый день в столовке дежурило по двое отдыхающих — подметали пол, накрывали столы, подавали еду и так далее. Нам с Зямочкой выдавали фартуки… Нужно было резать хлеб, орать на всех, чтобы убирали за собой… Когда мы дежурили — было весело. В основном там были ученые (потому что отдых от Дома ученых), а нас (меня, Зяму и Булата Окуджаву) туда пускали из сострадания. Сережа с Таней Никитины бывали много раз… Частенько пели песни у костра вечерком… И даже Булат, который делал вид, что терпеть этого не может, много пел… Зямка читал стихи… И всё было замечательно.
Контингент там был постоянный. У нас была своя компания, но Зяме как воздух нужны были новые инъекции собеседников и поклонников. Есть актеры, как, например, покойный Папанов, которые носят огромные черные очки, кепку до бровей, чтобы ни-ни, никто не узнал и не приставал с автографами… А есть люди, которые стоят открытыми и голыми и ждут: когда же их заметят?.. когда набегут?.. Этакая паническая жажда круглосуточной популярности… Зяма искал не того, кто будет просить у него автограф, не того, кто будет хлопать ресницами и повторять: «Смотрите, живой Гердт!..» — нет. Он искал новую аудиторию. Мог устать от нее через секунду, потерять интерес… Но всё равно шел к людям сам, в надежде на неслыханное…
Звонит Зяма: «Всё!.. Срочно берем жен и детей… по машинам… и поехали».
Нижнее Эшери… Недалеко от Сухуми… Красота невообразимая… У нас с женой и сыном какой-то сарай… Зяме с Таней и Катей досталось какое-то подобное жилье с комнатой чуть побольше. Над кроватью Зямы огромный портрет Сталина, вытканный на ковре, правда, Таня его завесила занавесочкой. И вот такая картина: невероятных размеров завешенный Сталин, а под ним маленькое тело Зямы, испытывающего патологическую «любовь» к этой фигуре… А фамилия хозяина дома, где жил Зямка, как сейчас помню, была — Липартия… И вот Зяма жил у Партии, под Сталиным.
Море было недалеко. Но для того, чтобы до него дойти, требовались и силы, и нервы, поскольку дорога представляла собой каменную россыпь из булыжников, голышей и маленьких острых камешков. Это сейчас придумали шлепанцы и сандалии на толстой и мягкой подошве, а тогда… Но Зямин оптимизм побеждал.
«Никаких курортов и санаториев!.. Только чистая природа, натуральные продукты, натуральные поселяне…»
Вдобавок к натуральным поселянам в первую же ночь мы поняли, что через нас проходит железная дорога. Это было волшебно… каждую ночь мы «тряслись» в поезде, и нас увозило из этого села то на юг, то на север… Но каждое утро мы просыпались опять в Нижнем Эшери…
На заре советской автомобильной эры у всех нас, естественно, была мечта купить машину. А это по тем временам было дикой проблемой. Нужно было ходить, клянчить, подписывать бумажки, чтобы тебя поставили на очередь… Мы с Зямой записывались в очередь, а потом жгли костры по ночам вместе с другими алчущими, чтобы ее (очередь) не проворонить, чтобы тебя (не приведи Господи) не забыли в лицо… И продавали мы машины тоже всегда вместе.
В Южном порту была знаменитая автомобильная комиссионка. Там было несколько отсеков. Первый — для очередников на «Москвича», на которого ты стоял в этой очереди четыре года (то есть для простых смертных). Второй — содержал в себе машины, на которых можно было ездить: списанные с посольств, с дипкорпуса… А потом… в самом конце… был третий отсек, представлявший собою такой маленький загончик, в котором стояли машины, доступ к которым имели только дети политбюровских шишек, космонавты — в общем, люди, достойные во всех отношениях… Там стояли (как тогда говорили с придыханием) иномарки.
Большинство нормальных советских людей вообще не знали, что это такое. Зямина пижонская мечта была — добраться до этого заветного третьего отсека. И он до него добрался.
Но, как оказалось, там тоже всё было дифференцировано. Здесь — машины для космонавтов, здесь — для сыновей и тому подобное.
И вот, уже пройдя все кордоны и заслоны в виде подписания бумаг в ВТО, в Союзе ветеранов- инвалидов, почему-то в Министерстве торговли, где-то еще, собрав целую папку бумаг и подписав ее у очередного-последнего управленческого мурла, Зяма таки получил смотровой талон в этот третий отсек. По этому талону можно было в течение двух недель ходить туда и смотреть на иномарки. Там были какие-то вялые поступления… но если ты за эти две недели так и не решался купить что-то из предложенного, то действие талона просто истекало и право посещения смотровой свалки аннулировалось. Поэтому была такая страшная нервотрепка… Зяма, проходив туда дней двенадцать, занервничал.
Звонит мне оттуда: «Всё… Я ждать больше не могу. Я решился. Я покупаю „Вольво-фургон“. Я ему: „Зяма, опомнись… какого она года?..“ Он мне: „Думаю, 1726…“ (Ей было лет двадцать…) — „Ну, она хоть на