По дурной интеллигентской привычке я начал было отказываться. Аристократичная Татьяна Александровна послушала это с полминуты и сказала: «Значит, так. Не нужна картошка — увезу назад. Нужна — бери и не выё…!»
Татьяну Александровну Правдину Ширвиндт называл: «внучка шустовских коньяков» (ее дедушкой был тот самый коньячный король Шустов, о котором упоминает чеховский Андрей в «Трех сестрах»).
Татьяна Александровна стала «окончательной женой» Гердта (определение Зиновия Ефимовича).
История их знакомства замечательна и очень многое говорит об этих двух людях.
На зарубежные гастроли «Необыкновенного концерта» Гердт выезжал за несколько дней до труппы с переводчиком. Тот переводил ему свежие газеты, Гердт уяснял, чем живет страна, и когда зрители приходили на спектакль русской труппы, кукольный Конферансье на их родном языке шутил на злобу дня! Можете себе представить эффект.
Так вот, Татьяна Александровна, переводчик-арабист, поехала в командировку в Египет, работать с театром Образцова.
Она была замужем. Гердт был женат.
Они познакомились — и перед расставанием договорились встретиться в Москве через два дня.
Через два дня они встретились свободными людьми. Гердт за это время объяснился с женою, а Татьяна Александровна — с мужем. У нее была двухлетняя дочка Катя…
Незадолго до ухода Гердта из жизни Катя взяла его фамилию и отчество. Он ее спросил:
— Что ж ты раньше-то?..
— Стеснялась…
— Ддур-ра…
Надо было слышать это «ддур-ра…»
Так признаются в любви.
Татьяна Александровна сказала однажды: «Я бы его полюбила, даже если бы он был бухгалтером».
Есть острословы, а есть люди остроумные — и это диаметрально противоположные типы людей. Гердт никогда не острил. В нем этого кавээнского «вот я вам сейчас пошучу…» — не было совершенно.
Гердт поддерживал разговор, или поворачивал его, или прекращал — но это всегда было развитие мысли. Он успевал думать — редкость для людей шутящих.
Шутка рождалась как результат оценки ситуации.
Одна молодая журналистка передала мне совершенно блистательный диалог, произошедший у нее с Гердтом: «Ну что, деточка? Будете брать у меня интервью?» — «Да, Зиновий Ефимович…» — «Ах, всем вам от меня только одного нужно!..»
В 1949-1950 годах, во времена борьбы с космополитизмом, Зиновий Ефимович со своим братом Борисом возвращался с кладбища (была годовщина смерти мамы). На Садовом кольце они зашли в пивнушку («шалман», как определил ее Гердт) — согреться и помянуть. Перед ними в очереди стоял огромный детина. И когда очередь дошла до него, он вдруг развернулся в их сторону и громко сказал продавщице: «Нет уж! Сначала — им. Они же у нас везде первые!..»
И Гердт, маленький человек, ударил детину в лицо. Это была не пощечина, а именно удар. Детина упал… Шалман загудел, упавший начал подниматься… Продавщица охнула: «За что?! Он ведь тебя даже жидом не назвал!..»
И стало ясно, что сейчас будет самосуд.
…Эту историю я услышал во время съемок телепередачи в ответ на свою просьбу рассказать о людях, которые спасали Гердта. И он рассказал мне о троих. О медсестре Вере Ведениной, которая вытащила его в феврале 1943 года с поля боя, из-под огня. О Ксении Винцентини — хирурге, которая делала ему последнюю, одиннадцатую операцию и спасла ногу. И рассказал он вот этот случай.
…Когда всё шло к самосуду, от стойки оторвался человек, которому Гердт едва доходил до подмышек. «Он подошел ко мне, загреб своими ручищами за лацканы моего пальтишка, — рассказывал Гердт, — и я понял, что это конец. Мужик приподнял меня, наклонился к самому моему лицу и внятно, на всю пивную, сказал: „И делай так каждый раз, сынок, когда кто-нибудь скажет тебе что про твою нацию“».
И «бережно» (слово самого Гердта) поцеловав его, поставил на место и, повернувшись, оглядел шалман. Шалман затих, и все вернулись к своим бутербродам.
В этой истории — не только тот замечательный незнакомец. В ней — весь Гердт. Как позже писал Визбор: «Честь должна быть спасена мгновенно». И эта мягкость, этот «всесоюзный Зяма» из «Кинопанорамы» и «Чай-клуба» — далеко не весь Гердт. Повторюсь: он был человеком очень суровых правил.
На панихиде по Гердту Михаил Швейцер сказал: такие, как он, инвалиды сидели после войны в переходах, играя на гармошке и прося милостыню…
Судьба и история, надо им отдать должное, действительно сделали всё для того, чтобы стереть Гердта в порошок.
Еврей, что могло стать приговором само по себе; инвалид и вообще человек не Бог весть каких физических кондиций. Внешность? Детские и юношеские фотографии — жалко смотреть… Маленький еврейский мальчик с оттопыренными ушами и огромными, заранее несчастными глазами…
Но, как сказал Бомарше, «время — честный человек».
Какой-то другой француз заметил, что к сорока годам женщина получает на своем лице то, что заслуживает. Мужчина — тоже. К началу пятого десятка собственно антропология уходит на второй план; душа начинает рисовать на лице свои черты.
У Гердта к пятидесяти стало необыкновенное лицо. Поразительной красоты! Его стали снимать в кино, и вдруг выяснилось, что — не оторваться! Война, четыре года костылей и больниц, одиннадцать операций — все эти страдания преобразили Гердта.
Сколько людей эти погибельные обстоятельства уничтожили!.. А Гердт преодолел земное притяжение — в нем был такой заряд жизнестойкости! Он был, по точному определению Саши Кабакова, супермен.
На вопросы о здоровье Гердт никогда не отвечал нейтральным «ничего». «Шикарно, потрясающе!»… Только в последние полгода он опустил планку до «вполне сносно» — когда боль уже почти не отпускала его. «Если не считать того, что я умираю», — в разговоре со мной добавил он однажды, бабелевским поворотом рычага переключив стон отчаяния в репризу.
Татьяна Александровна не позволяла ему умирать. Просто — не позволяла. «Поднимайся, обедать будем в столовой. Приехал такой-то…» (а всегда кто-то приезжал).
В последнее время очень часто рядом с ними была Людмила Львовна Хесина, врач, друг. Если бы не эти две женщины, Гердт мог не дожить до своего восьмидесятилетия.
Ему было под шестьдесят, когда он впервые после войны вышел на сцену — в спектакле театра «Современник». Он дебютировал, когда принято подводить итоги. Он играл блестяще — но как мало было ролей, достойных его дара! Лира он сыграл только за кадром, Ричарда и Шейлока не сыграл вообще. Паниковский, исполненный с какой-то головокружительной свободой, на пяти процентах актерских возможностей, стал его визитной карточкой.
Он не любил эту роль, досадовал на случайно прилипшее амплуа.
Любимца капустников, всеобщего Зяму — его, в сущности, проглядели. Великий артист, он рассказывал за кадром про лошадку, которая бегает быстрее собачки, — и делал рекламный ролик произведением искусства! Всё, к чему он прикасался, становилось золотым, потому что — он был