жутких инструментах.
На сей раз такого не произошло. Наша работа была почти окончена, когда она неожиданно попросила меня показать то, что мы делаем. Той же ночью, удостоверившись, что Тодд уснул, я провел ее в мастерскую. Около десяти минут она ходила от одного инструмента к другому, трогая их гладкие поверхности и блестящие лезвия.
Потом она спокойно посмотрела на меня и кивнула.
Я разыскал людей, когда-то ассистировавших Тодду, и договорился об участии в представлении. Из телефонных разговоров с Гастоном я узнал о волне слухов, предвосхищающих возвращение Тодда.
Сам мастер был переполнен энергией и волнением. Несколько ночей он не мог заснуть и звал Элизабет. Эти три недели она не приходила ко мне. Я сам навещал ее, оставаясь на часок-другой.
Утром в день представления я поинтересовался, на чем собирается Тодд ехать в театр: в специально сделанной для него машине или в карете. Как всегда Тодд выбрал последнее.
Мы рано собрались и отъехали, зная, что в пути нас не раз остановят яростные почитатели Тодда.
Его разместили рядом с кучером, усадив на удобное, устроенное для него кресло. Я и Элизабет сели позади; ее рука – на моем колене. Иногда Тодд оборачивался к нам и что-то говорил, и тогда либо она, либо я наклонялись вперед, чтобы выслушать его и, если надо, ответить.
Выбравшись на дорогу, ведущую в Париж, мы то и дело натыкались на многочисленные группы людей: некоторые встречали мастера громкими криками и аплодисментами, некоторые стояли молча. Тодд отвечал на все приветствия, но когда какая-то женщина попыталась забраться в карету, он разволновался и заорал, чтобы я избавил его от этого.
Только раз он допустил близкий контакт со своими поклонниками. Это произошло, когда мы остановились сменить лошадей. Тогда он говорил долго, многословно и был чрезвычайно любезен, но я чувствовал, что он сильно устал.
Все планировалось очень тщательно, и поэтому, когда мы прибыли к театру Алхамбра, полиция уже блокировала напирающую массу людей, оставив свободным один проход, чтобы только протащить коляску Тодда. Экипаж остановился. Раздались аплодисменты.
Поглядывая на истеричную толпу, я вкатил Тодда через служебный вход. Элизабет шла за нами. В фойе Альборн профессионально улыбался налево и направо, принимая эту истерию как должное, и, казалось, совсем не замечал маленькой, но решительно настроенной кучки людей – они держали в руках плакаты и громко выкрикивали написанные на них лозунги протеста.
В гардеробной нам удалось немного расслабиться. До начала шоу оставалось два с половиной часа. Тодд вздремнул, потом Элизабет искупала его и переодела в сценический костюм.
Минут за двадцать до нашего выхода к нам зашла женщина из служебного персонала театра и преподнесла Тодду букет цветов. Их приняла Элизабет и неуверенно, хорошо зная его нелюбовь к цветам, положила перед мужем.
– Спасибо, – кивнул он в ответ. – Цветы. Какие прекрасные краски.
Через пятнадцать минут пришел Гастон в сопровождении менеджера театра. Они оба пожали мне руку. Гастон поцеловал Элизабет в щеку, а менеджер попытался завязать с Тоддом разговор. Тодд не отвечал, и чуть позднее я заметил, что по лицу менеджера катятся слезы. Мастер пристально рассматривал всех нас.
Он заранее объявил, что не должно быть никаких церемоний, предшествующих представлению, никаких речей и никаких интервью. Все должно точно следовать продиктованной мне инструкции. С другими ассистентами в течение всей последней недели проводились репетиции.
Он повернулся к Элизабет. Она нежно поцеловала его. Я отвернулся.
Прошло около минуты, прежде чем Тодд произнес:
– Все в порядке, Ласкен. Я готов.
Я взялся за ручки коляски и, выкатив ее из гардеробной, направился по коридору к кулисам. Из зала донесся мужской голос, что-то произнесший по-французски, и раздался рев. В животе у меня похолодело. Тодд оставался невозмутимым.
Появились два ассистента. Они опоясали мастера специальными ремнями, напоминающими сбрую, и подняли его. Ремни были связаны двумя тонкими тросами с блоком, спрятанным в верхней части сцены. Управляя блоком, можно было перемещать Тодда по воздуху. После этого ему пристегнули четыре муляжа, имитирующие конечности.
Он кивнул головой – дал знак приготовиться. На секунду я увидел выражение глаз Элизабет и, хотя Тодд не смотрел на нас, не ответил ей.
Я выступил на сцену. Раздался женский визг, и весь зал поднялся на ноги. Сердце бешено билось.
Оборудование уже стояло на сцене, скрытое тяжелыми бархатными покрывалами. Я поклонился публике и, медленно обходя сцену, начал снимать их с механизмов.
Аудитория при этом одобрительно шумела. Голос менеджера трещал в громкоговорителе, умоляя зрителей занять свои места. Я остановился и стоял неподвижно, пока все не успокоились, зная из прошлого опыта, что любое мое движение возбуждает их еще больше. Вид этой аппаратуры вызывал у меня отвращение, но зал наслаждался блеском новых, острых, как бритва, лезвий.
Я подошел к рампе.
– Mesdames. Messieurs. – Моментально наступила тишина. – Le maitre!
Стараясь не обращать внимания на публику, я шел по авансцене, указывая на Тодда. Он болтался в своей упряжи там, за кулисами. Рядом стояла Элизабет. Они не разговаривали и не смотрели друг на друга. Опустив голову, он слушал зал.
Зал молчал.
Проходили секунды, а Тодд все ждал. Раздался чей-то тихий голос. И вдруг зал взорвался.
Тут же Тодд кивнул ассистенту, и тот, ловко управляя блоком, вытащил мастера на сцену.
Это было жуткое и неестественное зрелище. Он плыл, подвешенный на ремнях; пристегнутые искусственные ноги цепляли покрывающий сцену брезент, руки висели, словно плети. И только голова шевелилась, приветствуя собравшихся.
Я ждал аплодисментов, но с появлением Тодда снова все стихло. Это молчание всегда вселяло в меня ужас. Я успел забыть о нем за четыре с половиной года.
Тодда подтянули к кушетке, установленной с правой стороны сцены, и я помог уложить его. Один из помощников – квалифицированный врач – провел короткий осмотр.
Он что-то написал на листе бумаги и вручил мне, затем подошел к краю сцены и обратился к залу:
– Я осмотрел мастера. Он в здравом уме и полностью владеет собой. Он прекрасно осознает то, что намерен совершить. И я подписываюсь под всем, что сказал вам.
Тодда подняли еще раз и пронесли от одного инструмента к другому. Убедившись, что все готово, он кивнул.
Его вынесли на авансцену, и я отстегнул ему ноги. Они упали. Несколько мужчин в зале судорожно вздохнули.
Потом я отстегнул руки.
Среди оборудования, установленного на сцене, был длинный стол с укрепленным над ним большим зеркалом. Я выкатил этот стол вперед, опустил на него Тодда и, освободив ремни, дал знак, чтобы их убрали. Теперь надо было расположить мастера так, чтобы он лежал головой к зрителям, а его тело было бы видно им в зеркале. Я работал в напряженной тишине. Я не смотрел в зал и не смотрел за кулисы. Я потел. Тодд молчал.
Оказавшись, наконец, в нужном положении, он кивнул мне; я повернулся к зрителям и поклонился. Раздались редкие аплодисменты, впрочем, быстро смолкнувшие.
Я отступил назад и стал наблюдать за Тоддом. Он снова прислушивался к реакции зала. В подобном представлении, состоящем из одного-единственного действия, да и к тому же безмолвного, для достижения большего эффекта необходимо предельно точно улавливать настроение публики. Только один из выставленных здесь механизмов будет использован. Остальные же – просто антураж.