травой, помнишь? Он парил, потом медленно опускался. Ему это страшно нравилось. Да-да, — Шихин замолчал, уставившись неподвижным взглядом в тот год, в то утро. — Трава высокая, выше колен, и вдруг в неожиданном месте взлетает огненный Шаман, хвост колесом, лает с какой-то истеричной радостью, и это... Парит, — протянул Шихин, блаженно улыбаясь.

— А помнишь, как выстрелил Игореша? В том старом ружье что-то неладно было с курком, и едва он повернулся в сторону Ошеверова, грянул выстрел, помнишь? А Ошеверов навзничь! Ужас!

— Надо же, — без интереса откликнулся Шихин.

Как выяснилось, Шихин почти не помнил той давней дуэли, а то, что помнил, не имело никакого отношения к главному. А впрочем, как знать, что в то утро было главным — воронье над мусорными ящиками, парение Шамана в тумане, перепуганные электрички или выстрелы из старого ружья. Действительно, так ли уж важно — ухлопает ли Ошеверов разоблаченного Ююкина, или тот пристрелит его, избавив от тяжких мучений в автодорожной больнице после укола зараженной иглой... С Шихиным вообще невозможно было говорить о жизни, он помнил совсем не то, о чем спрашивал собеседник, не тех людей, не те подробности, да и самого себя, похоже, он помнил совсем не таким, каким его запомнили друзья.

Вот только с Вовушкой у него получался разговор, находились общие подробности ушедшей жизни.

— Помнишь, Митька, как я приехал к тебе зимней ночью? На частнике добрался из Внукова, десятку отдал охламону ненасытному, и он меня привез к самой калитке, помнишь? А потом оказалось, что это не твоя калитка, не Подушкинское шоссе, не Одинцово! А тут метель, снегопад, огни погашены, собаки воют...

— А как же! — подхватывает Шихин. — Ветер в ветвях свистит, а у нас тепло, в кухне абажур висит, окно светится, мы чай пьем, друзей вспоминаем. А тут, Валя, вот глупа баба-то, прости меня, Господи! Говорит... Дескать, собака воет, надо бы в дом пустить, а то замерзнет ненароком. А я ей отвечаю... Это, говорю, не собака бездомная подыхает, это Вовушка приехал. А впустить его надо, тут ты нрава. Выхожу на террасу, включаю свет...

— Вот! — каждый раз на этом месте Вовушка не выдерживает и прерывает Шихина радостным криком. — Вот! Как только лампочка вспыхнула, все, решил я, значит, еще поживу немного, значит, это не последний мой час... А тут из сеней Шаман выскакивает, каким-то клубком на меня несется, я рук поднять не успел, у меня в руках сумки с лифчиками, с трусами всякими, а он уж мне морду лижет...

— Что лижет? — уточняет Шихин.

— Морду! — отвечает Вовушка. — А язык у него теплый, шершавый, сам стонет от восторга, повизгивает, хвостом снег разметает — так ему бедному было приятно меня увидеть, — добавляет Вовушка с некоторой горделивостью. — Но до сих пор совесть меня мучает — я ведь небритый был, он мог о мои щеки язык себе ободрать, мог плохо обо мне подумать...

— Пропал Шаман... Я тут встречаю иногда одного типа... Подозреваю, что шапка на нем как раз из Шамана... Подхожу, спрашиваю — где шапку взял? Купил, говорит. Шапку купил или мех? Мех, отвечает. Четвертную отдал. Мех хороший, красивый, правда, выделка неважная, но что делать, шапка-то нужна. У кого купил? — спрашиваю. — А черт его знает! — это он мне отвечает. — Подходит какой-то хмырь болотный, спрашивает, нужна шапка? Говорю — нужна, и взял. Он был пьяный, я тоже навеселе. Трезвый не взял бы, выделка плохая, ломкая шкура получилась, но баба взялась и за выходной шапку сварганила. Ничего шапка? — это он у меня спрашивает. — Ничего, — говорю.

Напомнила судьба Шихину и о прежней его жизни. Как-то приснилась Игонина — молодая, шалая, она смотрела на Шихина с радостной встревоженностью, будто между ними существовал сговор и пришло время исполнить задуманное. «Не дрейфь, Митяй», — прошептала она из молодости, так искренне прошептала, что Шихин проснулся с колотящимся сердцем и долго лежал без сна, потрясенный, только сейчас поняв то, что происходило тогда, двадцать лет назад, только сейчас поняв, что произошло с ним за это время.

— Падай, Митяй, — пробормотал он, сдерживаясь, чтобы не расплакаться. — Падай. Ты убит, Митяй.

А на Курском вокзале он чуть было не столкнулся с Прутайсовым. Диктор несколько раз гнусаво объявил в динамики: «Гражданин Прутайсов, прибывший из Днепропетровска! Вас ждут в зале справок». Жив, значит, кивнул про себя Шихин и направился в зал справок. Но Прутайсова он там не дождался. То ли не расслышал бывший редактор «Флагодержца» свою фамилию, то ли счел за лучшее скрыться, скорее всего второе — за спинами, за спинами, ссутулясь, надвинув кепку на глаза, в метро, в подземные бесконечные московские норы и... Ищи-свищи хитроумного Прутайсова!

И Тхорик. Расписываясь однажды в бухгалтерии какой-то редакции за гонорар, Шихин вдруг увидел, что в списке перед ним вписана фамилия Тхорика. Выходит, он только что, несколько минут назад держал в своих маленьких красных лапках эту самую ведомость. И Шихин улыбнулся с некоторым удовольствием — сумма, полученная Тхориком, была все-таки меньше той, которую получил он.

От автора

Что-то с нами происходит, что-то все время с нами происходит, и часто уходят годы и годы, прежде чем начинаем понимать суть, хотя вначале все казалось простым и ясным. Истинный смысл происходящего скрывается от нас, и мы, так самозабвенно судящие и рядящие, вдруг обнаруживаем, что слово, поступок, человек обладали совсем другим значением, нежели то, которым наделили их когда-то...

Кто мог подумать, что анонимка, подметное письмо, о котором Дмитрий Алексеевич Шихин забыл начисто и, казалось, навсегда, снова вынырнет, словно подводная мина, оторвавшаяся от якоря и всплывшая на безмятежную, солнечную поверхность, грозя взорваться каждую секунду от самого нежного прикосновения...

Да и расставание с человеком оказывается как бы неокончательным, условным, пока не сказаны определенные слова. Они могут выглядеть пустыми и незначащими, злыми и безжалостными, но никто не знает заранее, какие именно слова окажутся последними, подведут черту под дружбой, любовью, ненавистью...

Но по каким-то признакам мы сразу чувствуем — вот эти слова последние, других больше не будет. И мысленно перебирая своих забытых и полузабытых друзей, всегда откуда-то знаем, с кем еще встретимся. Это вовсе не значит, что мы хотим встретиться, он нужен нам на минуту, чтобы успеть выкрикнуть последние слова и не маяться затянувшейся неопределенностью. Не пишется ли и эта рукопись для того, чтобы исторгнуть из себя в ветреное пространство нынешней осени слова, в надежде, что они окажутся последними... Не затеваем ли мы вообще каждую рукопись, чтобы попрощаться с человеком, с местом, со временем, которые живут в нас...

И освободить место в душе для чего-то нового, свежего, милого нашему сердцу.

И шагнуть за дверь готовым к иной жизни, к встречам и разлукам, еще более тяжким, нежели те, через которые уже прошли и которые, казалось, никогда не повторятся, потому что не будет сил их пережить. Но случается только то, на что у нас есть силы. Кто-то хранит нас от непосильных перегрузок, которых душа не выдержит и сомнется, и мы перестанем быть собой...

Тогда, на Подушкинском шоссе, никому еще не были сказаны последние слова, все связки действовали, и ниточки, тянувшиеся к друзьям, были живыми, каждое услышанное слово отзывалось, рождая понимание. А сейчас нити оборваны и болтаются на ветру, как провода после бури. Но не наступите на них случайно, многие провода еще под напряжением...

* * *

Как-то я показал Аристарху фотографии — на ступеньках сидели шихинские гости какого-то воскресенья. Анфертьев поставил фотоаппарат на табуретку и, нажав автоспуск, успел прибежать и пристроиться ко всей компании. А Света успела положить ему руку на плечо, а он успел благородно ей улыбнуться, а Шихин успел все это заметить, и только тогда раздался щелчок фотоаппарата.

Полюбовавшись снимком, Аристарх спросил:

— Он жив? — Аристарх ткнул пальцем в физиономию Анфертьева.

Вы читаете Падай, ты убит!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату