обиды все больше.

— Удачи тебе, Митя, — сказал Монастырский. И залпом, до дна выпил свой стакан. Семикопеечный граненый стакан — мы пьем из таких стаканов газированную воду в автоматах.

— Ты почему не закусываешь, Костя? — спросила Селена, толкнув Игорешу локотком. Дескать, слушай.

— Жду результата, — без улыбки ответил Монастырский. Он был очень четкий человек, он понимал только суть вопроса, остальное отбрасывал как несущественное. При желании Костя мог бы услышать в слезах Селены внимание к себе, насмешку, намек на то, что за этим столом и закусывать-то особенно нечем. Но он ответил только на поставленный вопрос. Он ждал результата. Вот так. И дождался. Через пятнадцать минут Монастырский заливался счастливым смехом, и ничто не могло его остановить. Смеялся, и все. Это и был результат. В таких случаях он отсмеивался на год вперед, а потом месяцами ходил суровый и вдумчивый.

— Митька! — громко сказал Илья Ошеверов, тот самый, который вскоре уедет в Салехард, наймется фотографом, вернется без копейки, будет подрабатывать аквариумными делами, потом бросит все и станет водителем на междугородных перевозках, в каковом качестве приедет в Одинцово. Там мы с ним и встретимся. — Митька! — повторил Илья. — Не слушай никого. Ванька несет чушь. И Игореша несет чушь. Они оба несут чушь. Надо ломать карту. К утру повезет. Если нет козырей, ходи бубну. Понял? Ходи бубну. Карта — не лошадь. За тебя!

Молча выпил и принялся охотно закусывать Васька-стукач, известный своими кулинарными способностями и непотребной кличкой, о которой знали все, кроме, пожалуй, его самого. Похоже, не знали об этой кличке и в далекой таинственной конторе, на которую Васька работал нештатно, а может, даже и бесплатно, из одной только любви к порядку. Васька-стукач славился потрясающей своей памятью. После самой жестокой пьянки он мог точно сказать, какие были тосты, в каком порядке, кто их произносил, кто что добавил, в какой руке при этом Шихин держал вилку, о чем говорила Валя но телефону в соседней комнате и так далее. Качество это у него было чисто профессиональное, удивляться тут нечему. Упомянули мы о Ваське-стукаче единственно из добросовестности, поскольку линия его судьбы тоже взвилась в этой комнате, унеслась в бескрайнее пространство и, круто развернувшись вокруг черной дыры, устремилась в Одинцово.

Тут же вертелись и некий Федулов со своей очередной женой — укороченной бабенкой с выпирающим животиком. Животик у нее выпирал не потому, что она собиралась продлить род человеческий, просто Федулова любила поесть, даже если на столе не было ничего, кроме картошки и колбасы. В самые неожиданные моменты она сипловато взвизгивала, будто кто-то забирался к ней за пазуху и никак не мог там успокоиться. Федулов улыбался, кланялся, взмахивал пуками, все порываясь что-то сказать, но так и не сказал, потому что каждый раз, когда он открывал рот, вскрикивала его жена, выныривая то с одной стороны стола, то с другой.

Федуловы тоже прикатят в живописный московский пригород, хотя, честно говоря, никто их туда не звал, их вообще никто никуда не звал, но они везде бывали и везде чувствовали себя превосходно.

Чтобы не увлекаться перечислением шихинских гостей, на этом остановимся, разве что послушаем их самих, недолго, совсем недолго.

— Как я тебя люблю, собаку! — прочувствованно повторил Ванька Адуев.

— А все-таки нам будет тебя недоставать, — покатываясь от хохота, просипел Монастырский.

— Чует мое сердце, долго я здесь не задержусь, — сказал Ошеверов.

— Мы всегда будем помнить о тебе, Митя, — это Игореша Ююкин. Трогательно, с чувством и по делу. Правда, его слова прозвучали несколько заупокойно, но по пьянке и не то скажешь.

— Я обязательно к тебе приеду, — сказал Васька-стукач.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — ответил Шихин. Ему единственному ответил. Остальным он лишь кивал, подливал и поднимал свой стакан с красным болгарским вином.

Из редакции никто не пришел, хотя знали, что Шихин уезжает, знали, что именно в этот день будет застолье. Даже болгарским красным не соблазнились, хотя, казалось бы, такие уж любители, такие ценители...

Не пришли.

Шихин чутко прислушивался к грохоту лифта, к шагам на лестничной площадке, к голосам, порывался даже встать, открыть дверь, выглянуть — вдруг к нему. Но, видно, не пустил он корней в газете, хорошо ли, плохо ли, не пустил. И пока молча улыбался за шумным столом, понял, что веселость, с которой посылали его за вином, и им не далась легко. Это тяжелая работа. Можно какое-то время морочить себе голову, называя предательство как-то иначе, находя в нем забавные подробности, можно его оправдывать простоватостью, подневольностью и даже заботой о государстве, но недолго. Очень недолго, ребята.

Самые убедительные оправдания в таком деле очень быстро теряют свою силу.

4

Отъезд.

В звучании этого слова есть что-то от звука ножа, отсекающего живое, вам не кажется? Если отъезд, если всерьез и надолго — отсечение. Легко и безболезненно, как корки от зажившей раны, отпадают связи омертвевшие, но годами болят и сочатся живые, полные любви и ненависти. Что говорить, все мы прошли через это и знаем, и помним — тяжело.

Но почти всегда необходимо.

Останься — и многое потеряет смысл, обесценится, дохнет пустотой и тщетностью. Милые твои улочки, усеянные желтой листвой, пронизанные летним солнцем павильончики с мороженым и сухим вином, заснеженный Ботанический сад или залитая дождем Набережная — все погаснет. А настоящее, зовущее уже переместилось туда, за горизонт, куда ты не поехал, чего-то испугавшись, дрогнув. Нет, надо ехать. Надо отсекать. Может быть, для этого требуется мужество или какая-то осатанелость, но, наверное, полезнее всего ограниченность. Она дает твердость под ногами, уберегает от колебаний, от капризов и влюбленностей, от пустых надежд, уберегает от всей многозначности жизни. Когда мы готовы взмахнуть крылами, чтобы унестись в небо за еле видным журавлем, когда рвемся вслед за поездом, из которого, как нам показалось, махнули знакомой косынкой, когда душа содрогнется от неожиданной бесовской любви, единственно, что спасает нас — ограниченность. Навалится дурнотой, глухотой, пьянкой, болезнью, страхом... И спасет.

И спасает.

И дрогнут вагоны, дрогнут губы, заголосят проводники, желтыми своими палками выталкивая из вагонов провожающих. И побегут они по перрону, сшибая друг друга, потому что если не побегут, то мы на них обидимся, упрекнем мысленно в холодности и равнодушии. Да-да, надо хоть немного пробежать за вагоном. Махнуть рукой. Крикнуть что-то бессмысленное, много раз говоренное, повторенное и записанное — номер телефона, название станции, напоминание о курице в пакете, о скором дожде. Так принято. Пусть знают отъезжающие, как тяжело с ними расставаться, как любят их и как будут без них страдать. Им это нравится. Всегда приятно, когда мы узнаем, что кто-то безнадежно страдает из-за нас, ждет безутешно, пишет письма и рвет их, заказывает телефонные разговоры и тут же заказы отменяет. Сердце замирает в сладостной грусти, и мы готовы простить этому человеку все... Единственное, чего мы простить ему не сможем, это его страдания по кому-то другому. Нам почему-то всегда хотелось бы верить, что только мы достойны чистых и глубоких чувств.

Боль разлуки.

Мы стремимся ослабить ее пренебрежением, тоже надежным болеутоляющим средством. Оно хорошо помогает, когда от нас уходят, когда нас гонят, когда в нас не нуждаются. А мы лишь хохотнем мимоходом, оглянемся улыбчиво и пойдем своей дорогой. Куда глаза глядят. Дескать, не так все это важно, и если уж на то пошло, то не столь мы с вами значительны в этой жизни, не столь изящно воспитаны, чтобы придавать значение собственным страданиям. Чепуха все это, истинно чепуха.

И, отсмеявшись, покуражившись над заветным, отхлопав но плечам первых попавшихся приятелей,

Вы читаете Падай, ты убит!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату