доверие и никогда... никогда не буду паясничать в столь ответственные моменты своей жизни, — Шихин почувствовал, что невольно включается в игру, которую никак не мог постичь столько лет. А теперь, стоя на ковре в редакторском кабинете, уже отторгнутый, вышибленный, он вдруг осознал, что ему открылись тайные правила этой игры, ее суть и назначение. Главное — подыгрывать, поддакивать, просто кивать, но с восторгом и убеждением. Глаза должны сверкать, голос звенеть и вибрировать от страсти и неистовства. И упаси Боже, если в твоем взгляде, в складках твоих штанов или в непокорной пряди над правым ухом проявятся сомнение, колебания или просто раздумье. Упаси Боже! От непокорных прядей надо избавляться заранее.
— Ну ладно, — устало проговорил Прутайсов. — Достаточно. Учти, Шихин... У нас были основания провести сегодняшнее мероприятие не столь гуманно. Ты понял? Далеко не столь гуманно. Тебе здорово повезло, что все решилось здесь. А не в другом месте.
— А что, посадить могли? — спросил Шихин шепотом.
— Перестань... — начал было Тхорик, но его перебил Прутайсов.
— Да! — гаркнул он. — Да! На твой вопрос я отвечаю — да! Понял?
— А за что?
— Для порядка. Понял? Чтоб порядок у нас был. На страницах, в мозгах, на языке!
— В государстве? — спросил Шихин.
Прутайсов встал, давая понять, что заседание окончено. Все поднялись, загалдели с облегчением, заговорили о чем-то постороннем. Шихина обходили стороной, он уже был чужаком, здесь оказался случайно, ненадолго и скоро вообще уйдет. У всех было такое ощущение, будто пришлось проделать нечто неприятное, но необходимое. А теперь, когда работа сделана, можно вздохнуть, снять с лица строгость и непреклонность. В коридоре некоторые даже осмелились подойти к Шихину, похлопать но плечу. Опять чуть не плакала Мороси-лова, и ее голубые глаза были особенно печальны. Как ни в чем не бывало, с шалым вызовом улыбалась Игонина, сознающая, что и она сама, и ее потрясающие коленки выглядят недоступно, но в то же время оставляют надежду смельчаку, если таковой сыщется. Шихинский начальник прошел мимо с высоко вскинутой головкой. Поскольку все люди, с которыми Тхорику приходилось общаться, были выше его, то ему ничего не оставалось, как жить, прижав затылок к лопаткам. И была в его маленьких, сжавшихся кулачками ягодицах горделивость — вот, мол, какие вопросы решаем, судьбы решаем! И правильно, черт возьми, решаем! А годы спустя, вспомнив их, Шихин понял — нет, не в кулачки они были сжаты, их свело судорогой — нелегко далось Тхорику это государственное мероприятие. Государственное? Да, все правильно. Заботой о государстве можно объяснить любой свой поступок, вам не кажется? Более того, ваше объяснение будет с пониманием принято. Поначалу придется, конечно, нелегко, угрызения, то- се, а потом все станет на свои места, потом вы и не сможете иначе.
Шихин сидел за своим фанерным однотумбовым столом, не торопясь разбирал бумаги, беззлобно комкая их и бросая в корзину. Не родившись, не успев вмешаться в судьбы и в борьбу за справедливость, умирали фельетоны, статьи, репортажи. Никогда он уже не вернется к этим письмам, к этим бедам, схваткам и надеждам. Простите и прощайте, жалобщики, склочники, анонимщики и доносчики! Не смог я откликнуться на ваши призывы, доказать вашу правоту. Жалуйтесь другим, отсылайте письма по иным адресам. Авось где-нибудь вам поверят так же, как поверил я, авось у кого-то найдется для вас время, кто- нибудь посочувствует вам и проникнется...
В отделе молчали, а если кто заглядывал невзначай в дверь, то тут же смолкал на полуслове и отшатывался назад, будто попадал в палату к тяжелобольному, которому только что поставили безнадежный диагноз. А Шихин прощался со своими бумажками, и все сильнее охватывало его чувство освобождения. И декабрьские снежинки освобождение) проносились за темными окнами, и освобождение хлопала форточка на ветру, и красный трамвай, пересекая площадь, скрежетал колесами пронзительно и освобождений.
Шихину в лицо дул легкий ветерок новой жизни, и и душе его росла тревога, но в ней не было безнадежности, нет. И, запуская очередной бумажный комок в железную корзину, а в этом городе очень многое было железным, чугунным, кованым и литым, он запускал его в бабий лик Прутайсова, в мудрую физиономию Нефтодьева, в гордо вскинутую умненькую мордочку Тхорика, который все делал настолько солидно и обстоятельно, что смотреть на него без смеха не было никакой возможности. Всю жизнь Тхорик боролся с паясничаньем, и до сих пор любые шутки над государством, его службами, над его героями, жертвами, скоморохами, над его дураками, пройдохами и вождями он воспринимает так, будто смеются над ним, и очень переживает. Что делать, слишком уж он породнился с государством, слишком прикипел к нему, как приживалка к состоятельному родственнику.
— Да! — Шихин поднял голову. — А где Валуев? Его, кажется, не было на этом изумительном мероприятии?
— Уехал в командировку, — ответила Моросилова.
— Давно?
— Сегодня утром. Прутайсов отпустил. Очень просился. — Игонина смеялась, но Шихин не обижался на нее, ему нравилось, когда она смеялась, улыбалась и вообще, когда она была на расстоянии прямой видимости. Ему нравилось почти все, связанное с Игониной, но он впадал в беспокойство, когда видел воспаленный взгляд Прутайсова, устремленный на нее с устойчивостью прибора автоматического наведения артиллерийских орудий.
— Он же никуда не собирался, — пробормотал Шихин, охваченный горьким прозрением.
— Валуев уехал, когда узнал, что будет редколлегия. Вы же друзья! — Игонина опять рассмеялась. — Против тебя он выступить не мог, поддержать тоже... было бы некстати. Очень грамотно поступил. Остался твоим другом и не позволил Прутайсову усомниться в себе. А редактору нужно было единогласие. И он его получил.
— Разумно, — кивнул Шихин. — Да! — Он повернулся к Моросиловой. — Что ты там говорила о моей политической непочтительности? Это как понимать?
— Митя! Ну ведь надо было что-то сказать этим болванам! Иначе они не отвяжутся, ты же их знаешь! — Моросилова обратила на Шихина свой лучистый взор, полный неподдельного смятения. — Мне так жаль, что ты уходишь от нас, Митя!
— Что делать, — вздохнул Шихин, боясь оскорбить Моросилову нечуткостью. — Мне тоже жаль... Но, может быть, все к лучшему.
— О, если бы было именно так! Как бы мне этого хотелось!
— И мне тоже, — ответил Шихин, маясь необходимостью произносить столь трепетные слова. Ответил и опять вздохнул, стараясь, чтобы Моросилова услышала его вздох и поняла бы, как он ценит ее сочувствие. И бросил в корзину очередной комок из замыслов, горений и неуместных своих устремлений.
— Не дрейфь, Митяй! — воскликнула Игонина, сверкнув очами. — Все к лучшему, все к лучшему! — Она выглянула в коридор и поплотнее закрыла дверь. — Черт подери! Я бы, кажется, сама ушла отсюда к ядреной матери! Тебе еще повезло, Митяй, что ты вовремя смотался из этой помойки! Помяни мое слово — мы встретимся, мы обязательно встретимся, и тебе будет смешно вспоминать эту дерьмовую редколлегию, этих недоумков, этих бездарных приспособленцев!
— Ну, ребята... это... только благодаря вам... только с вашей помощью мне удалось уйти... и избежать...
— Ты, Митяй, всегда можешь на нас рассчитывать! Надейся на нас, Митяй!
— Спасибо, ребята! Вы — настоящие друзья...
— Как нам будет тебя недоставать! — чуть не плача проговорила Моросилова. — Ты не представляешь, Митя, ты не представляешь... — она замолчала, доверив остальные свои мысли и чувства устремленному на Шихина голубовато-мерцающему взору.
— Ничего, вы справитесь. Я верю в вас.
— Спасибо, Митя. Давайте будем помнить друг о друге и никогда не забывать, а?
— Давайте, — охотно подхватил Шихин, поскольку такое согласие ни к чему его не обязывало. — Это очень полезно — помнить и не забывать.
— Митяй! — воскликнула Игонина, спрыгивая с подоконника, на котором она сидела весьма соблазнительно, и Шихин это видел, несмотря на бумаги, на корзину, несмотря на свое огорчение, видел,