строго, не его это стиль, лифт медленно подъехал и медленно, с металлическим скрежетом, открыл двери, Леша продолжал смотреть, и Лева, пожав плечами, сказал:

– Ну ладно… Ты позвонишь или как?

– Да нет, – обрадовался Леша, – ты его просто под ковриком оставь. Вы какого числа уезжаете?

Лева не успел ответить. Он успел подумать, когда большие двери грузового лифта медленно закрывались, разделяя его и обрадованного Лешу, успел подумать, так, между прочим: «Интересно, кто она? Впрочем, какая разница?»

Еще дело осложнялось тем, что Лева и Лиза не просто были дружны с Лешей Бараевым с семнадцати лет, он, можно сказать, в каком-то смысле их свел, вернее, нет, не свел и не поженил, но расчистил некие завалы, образовавшиеся после первых двух месяцев романа, когда Лева, в своей обычной манере, никак не мог сделать ничего легкого и решительного, молчал, смотрел, ходил за Лизой как привязанный, как на веревочке, и ей надоело тащить за собой эту веревочку с вечно молчащим человеком, который мог только молчать, или задавать безумно глупые вопросы, или говорить о себе, и ей стало скучно, и тут вмешался Леша Бараев, и потащил куда-то Лизу, куда-то за город, в какую-то поездку, связанную с их клубом, с психологией опять же, и по дороге обратно, в электричке, он некоторое время порешал внутри себя вопрос, себе ли оставить такую царственную девушку, или для него она слишком царственная, и наконец решил, и стал говорить о Леве, и говорил так горячо и вдохновенно, что Лиза приехала из этой поездки очень веселая и оживленная, а поехали они сразу к нему домой, то есть к Леве, родителей отчего-то не было, и Лиза подставила ему ногу в высоко зашнурованном ботинке и сказала просто: я устала, развяжи… И Лева понял, что что-то вдруг изменилось, и возликовал, и душа его запела на всех языках.

Так вот, дело осложнялось тем, что Лева и Лиза очень хорошо знали не только Лешу Бараева, но и его жену Катю и дружили, можно сказать, семьями…

Впрочем, не только они дружили семьями. Они все тогда дружили семьями, и у всех были маленькие дети, и все они только что поженились, и не могли разойтись, расстаться, после школы, после КЮПа, после вступительных-выпускных, после того как обрели это новое легкое дыхание свободы, от школы, от родителей, и бесконечно виделись, встречались, иногда жили друг у друга по неделе, по две и даже больше…

Лева не раз потом пытался все это представить, когда стало ясно, с кем Леша встречался в их пустой квартире, как все это начинается, как происходит, как завязывается этот безумный роман, который ломает жизни, ломает судьбы и взрослых людей, и их маленьких детей, которые лежат в коляске и ничего еще не понимают, или, напротив, не ломает, а выстраивает, выпрямляет, но только уж очень как-то сложно, очень вычурно выстраивает, так выстраивает и выпрямляет, что поначалу это кажется очень похожим на катастрофу…

Вообще, конечно, этот двойной развод создал в их общности (черт, дурацкое слово, но и «компания» не менее дурацкое, какая к черту компания, сплошные разговоры, выяснения отношений, какие-то журналы, проекты, домашние выставки, разве это компания?) – в их общности…

В их кругу.

Да, в их кругу этот двойной развод создал новый мощный повод для сборов, для встреч не просто так, а с высоким, интересным смыслом. Все собирались, мрачно молчали, боялись начинать говорить на столь деликатную тему, но кто-то все-таки начинал, женщины курили, нервно кричали иногда, мужчины выпивали, и ситуация казалась им глубоко трагичной, и при этом почти литературной, острой, беспощадной…

И теперь Лева пытался представить себе их, на этой кухне, обсуждающих этот двойной развод, этих молодых людей, и никак не мог… Он не мог, потому что вся эта история оставалась вот уже двадцать лет абсолютно непонятной, наглухо закрытой для него.

Хотя все, абсолютно все, кому он потом рассказывал эту историю, пожимали плечами и говорили: обычное дело, чему тут удивляться. Просто самая банальная ситуация.

Леша Бараев сказал ему, когда они встретились на Пушке (хотел попросить десять рублей, но Лева до того разозлился, что не дал, да и не было, вроде): «Старик, ну я ничего не мог с этим поделать. Ну просто ничего!»

Он сказал это голосом, в котором была абсолютная убежденность в том, что есть вещи, с которыми ничего нельзя поделать…

И вот теперь Лева, слегка пораженный тем, что второй раз в жизни попал в тот же капкан, в ту же яму, когда невольно, глупо, по неосторожности, по тупости своей предаешь очень близких тебе людей, – шел по Пресне и пытался понять, представить себе все это: Лешу Бараева и первую жену Светлова, Белку, которую он сам втайне обожал за ее загадочные глаза и ангельскую кротость, не любил, а именно обожал, обожал смотреть, наблюдать, как она возится с детьми, как готовит, как накрывает на стол…

Ах, ну да, ну да, ну да…

Леша Бараев вот так же сидел, смотрел. А потом просто по-другому ответил. По-другому среагировал.

Молодым парам нельзя жить вместе. Противопоказано. А они жили.

Светлов был фотограф. Не газетный профессионал и не сумасшедший любитель, а фотограф-художник, как бы что-то среднее. Тогда он еще не выставлялся в Доме фотографии, не имел международных призов, «золотых камер», «серебряных объективов», дипломов за гуманизм и толерантность в освещении проблем современности, не имел богатой фотостудии, не имел заказов и гонораров, больших друзей из администрации президента, не сделал несколько выставок на тему «Современная Россия. Портреты» (Лужков, похожий на заведующего овощной базой, с хрустом ест арбуз и разговаривает с народом, Путин переходит хлебное поле на фоне помойки), ну и так далее…

Тогда это был просто сумасшедший парень со старым аппаратом, который ходил в потрескавшейся, разошедшейся по швам везде, где только можно, летчицкой куртке и летчицком шлеме, ходил он быстро, причем это не было спортивной походкой, это был шаг именно сумасшедшего, который летит над землей, сам не замечая этого, вообще все его тело, длинное и худое, ходило как на шарнирах, на каких-то ненормальных спряжениях и суставах, он как будто опережал движение воздуха, бежал впереди воздуха, он постоянно смеялся, громко, от полноты и радости своей удивительной жизни, был беден до безобразия, при этом имел с Белкой троих детей, выпускал кучу подпольных журналов, устраивал домашние выставки, на которые приходили важные молчаливые диссиденты, больные на всю голову молодые художники с женами, потом в своей коммуналке Светлов соорудил некое подобие двухэтажной кровати из картонных ящиков, это было чудо инженерной мысли, Лева специально приходил смотреть на эту конструкцию по пути откуда-то куда-то, и дети Светлова, которые в этот вечерний час уже разобрались по своим этажам, смотрели оттуда светловскими глазами, и Белка, которая тоже всегда смеялась, от любого слова, от любой шутки, а они шутили, они всегда шутили в то время, показалась ему просто настоящей мадонной, а дети ангелами (хотя у мадонны не может быть ангелов, это бред), и он выпил, и сказал тогда, в тот вечер, он точно это помнил:

– Белка, слушай, а я бы у вас тут сидел и сидел… И не уходил бы никуда. У вас тут как-то…

Он покрутил в воздухе головой, пытаясь поймать это слово…

– В общем, спокойно.

Она посмотрела на него странно, опять засмеялась своим коротким смехом, звонким, ощутимо повисавшим в воздухе, как туман, как роса, этот смех никогда ничего не означал, просто беспричинная радость, даже не радость, а так, ожидание радости, даже не ожидание, а вечная готовность к радости, и все, и удивленно сказала:

– Ну сиди. Тебя что, гонят?

Вот так же и Леша, Леша Бараев, подумал Лева сейчас, спросил однажды и получил ответ, но в отличие от Левы не замолчал в недоумении, а продвинулся еще чуть-чуть, на сантиметр, ответил, улыбнулся, пошутил, съязвил и высек искру… Перешагнул через барьер.

А из искры возгорелось то, что, наверное, не могло не возгореться, а может, и могло…

Лева часто думал над этим: а если бы он тогда не дал ключ? Ну хорошо, квартира бы все равно нашлась. Но все-таки, могли ли они удержаться в этом легком касании, в этом ее обволакивающем смехе, удержать себя, или были какие-то глубокие причины – усталость от детей, от нищеты, или шизофреническая склонность Светлова выбалтывать любые пустяки, любые тайны, свои и чужие, любые самые незначительные моменты его и ее жизни, или что-то еще, что позволило, изменяя, сказать себе: он сам виноват?

Ведь вряд ли женщина может изменить без этой фразы внутри, все объясняющей (пусть и на выдуманной, зыбкой почве стоящей фразы), все примиряющей, все закругляющей фразы – даже не фразы, а ключика ко всему происходящему, простого маленького ключика в кармане пальто, которое снимают в прихожей…

В чужой прихожей.

Да нет, думал Лева, какая чушь. Не было никаких причин, никакого второго дна у этой ситуации, причина самая банальная – мужчине и женщине надо просто оказаться в определенном положении, чтобы захотеть.

Как-то слишком близко, слишком тесно оказаться, когда нет никого рядом. Вот и все. Проще простого.

Леша Бараев вообще был человеком уникальным в смысле легкости преодоления барьеров. Любые барьеры, ограничители, нормы, правила только заводили его, глаза становились у него в этот момент веселые, а голос – тихий. И он становился совсем легким.

Это была необыкновенная, обаятельная легкость. Она и вправду зажигала, заводила окружающих. Причем любых. И солидных толстых дядек, и женщин, и детей, и друзей, и советских функционеров, и пламенных диссидентов, и язвительных евреев, и тихих православных мыслителей. Лешу всюду брали, всюду пускали, всюду он становился любимцем, всюду получал доступ к главным секретам, всюду его водили за ручку, всюду предлагали кредит, всюду выдвигали на серьезные вакансии, всюду хотели использовать его могучий интеллект и удивительную работоспособность, вообще всячески хотели опереться на его способность концентрироваться, на его цепкость, собранность, хладнокровие, в общем, на его бескрайние, уникальные, фантастические способности.

Но тогда все они еще не знали, что Леша Бараев – такой. Что его неумение передвигаться по жизни линейно – вот такого масштаба. Что он всегда отовсюду уходит. Причем уходит довольно плохо. И быстро.

Тогда они его любили безумно, все, и мужчины и женщины, любили просто за то, что он создавал вокруг себя – вот такое минное поле, на котором хочется взорваться.

В этот момент Леша Бараев и Светлов были увлечены выпуском рукописного журнала «Стимул».

Лева с нежностью вспоминал эти журналы, это время, пара номеров до сих валялась у него дома на антресолях, с замечательными светловскими фотографиями: бабушки на рынке, ветераны войны, дети, лица советских людей, простых, замученных перестройкой, обещаниями, трескотней по телевизору, очередями, почти реальной нищетой того времени, когда не было ничего в магазинах, но возникали огромные, расцвеченные, какие-то жирные иллюзии, и эти иллюзии, эти жадные слова светились в глазах у людей, еще там были едкие бараевские статьи о политике, например замечательная статья о том, что Солженицын никогда не приедет в эту страну несмотря на все приседания власти, они гордились этой статьей, этим номером, этим новым для того времени словом «власть», которое употреблялось в жестком, холодном, рентгеновском контексте, у Левы прямо руки дрожали, когда он все это читал, сам он тоже попробовал написать пару психологических этюдов о поколении, о бессмысленности уходящего времени, но они

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×