расходуемый на мое содержание, и стремился во что бы то ни стало сделать из меня финансиста, с тем чтобы впоследствии я принял на себя руководство его собственным банком.
«Не говори мне о банках, Уильям, — предупреждаю я мысленно. — Не береди душу».
Сеймур пристраивает в углу рта сигарету, пускает в ход зажигалку и выбрасывает на аллею свои длинные ноги. Недостает только стола, чтобы положить на него ноги.
— Так что мне пришлось поступить на финансовый факультет. К счастью, вскоре мой дедушка, не оправившись после сердечного удара, отошел в мир иной. Воспользовавшись этим, я переметнулся на социологию. Честно говоря, никакой тяги к социологии я не испытывал. Меня покорило красноречие мистера… назовем его мистер Дэвис, который был профессором истории социологии. Этот мистер… Дэвис слыл настоящим светилом мысли…
— К какой же школе он принадлежал?
— К вашей. Да, да, именно к вашей. Разумеется, он был достаточно осторожен и в своих лекциях не переступал границ дозволенного, зато, когда мы собирались у него дома, он говорил как убежденный марксист и излагал нам принципы исторического материализма. Чудесная школа для дебютанта, не правда ли?
— Все должно было зависеть от того, насколько успешно вы постигали науку.
— Очень успешно! И с редкой увлеченностью. Тем более что многие вещи, касающиеся социального неравенства, о котором нам говорил мистер… Дэвис, я уже познал на практике. Он говорил нам то, что другие профессора старательно замалчивали; и порой у меня было такое чувство, будто профессор изрекает вслух истины, которые до этого дремали во мне как смутные догадки. Исключительный человек.
— А потом?
— Эх, потом, как обычно случается, в результате некоторых мелких осложнений ореол моего божества поблек! Ничто не вечно под луной, не правда ли, Майкл? Закон непрерывного изменения и развития или как там…
Устав сидеть с протянутыми ногами, Сеймур закидывает одну на другую и всматривается в сочную зелень кустарника, за которой поблескивают воды канала и темнеют корпуса стоящих напротив кораблей.
— Осложнений, в сущности, было только два, и первое из них, пусть и не особенно приятное, я как-нибудь сумел бы пережить, если бы за ним не последовало второе. В ту пору я дружил с девушкой. Это была моя первая любовь, и, если не ошибаюсь, единственная… Девушка без конца кокетничала своими научными интересами и делала вид, что жить не может без высокоинтеллектуальных разговоров. В действительности же это была обыкновенная самка, жаждавшая самца; я же всегда относился с холодком к такого рода удовольствиям, от чего, представьте себе, не умер. Не хочу сказать, что мне был чужд инстинкт продолжения рода, но эти вещи не особенно занимали мое воображение. Словом, я был человеком холодного темперамента. Если была на свете женщина, способная все же согреть меня, то я нашел ее в лице этой девицы, однако она предпочла согревать другого — точнее, моего любимого профессора, сочетая при этом сладострастие с подлостью.
Сеймур швыряет в невидимую самку окурок и снова вытягивает ноги поперек аллеи.
— Но это было всего лишь сентиментальное приключение, а подобные приключения, как я уже сказал, не имели для меня рокового значения, тем более что я так до конца и не понял да и не горел желанием понять, кто положил начало этой подлой связи — моя приятельница или профессор. А тем временем случилось второе несчастье…
Американец поднимает глаза на меня:
— Может, вам уже надоело?
— Почему? Напротив.
Он и в самом деле не столько надоедает, сколько озадачивает меня своими речами. Ведь этот человек не из разговорчивых и, если все же без конца говорит, значит, делает это с определенной целью, а какую цель он преследует, исповедуясь передо мной, я пока не знаю. Не менее трудно установить и степень правдивости исповеди.
— Так вот. Я и два других последователя профессора — Гарри и Дик — так загорелись под действием его проповедей, что решили от его революционной теории перейти к революционной практике. В результате в одно прекрасное утро наш факультет был весь оклеен листовками против ретроградного буржуазного образования. Нас троих сразу же вызвали к декану для дачи объяснений, но, так как мы упорно отрицали свою причастность к истории с листовками, все ограничилось тем, что нас оставили на подозрении. Тайная группа тут же распалась. Каждый из нас был убежден, что кто-то из двух других — предатель, а кто станет готовить революцию вместе с предателем? Гарри и Дику и в голову не пришло, что мистер, назовем его Дэвис, тоже был в курсе дела, а если бы они и сообразили, то едва ли могли бы допустить, что Дэвис способен совершить донос. А вот я допускал, и, может быть, именно потому, что сентиментальное приключение уже малость подорвало мою слепую веру в любимого учителя.
Сеймур снова меняет позу и снова закуривает.
— Я и в самом деле вам не надоедаю?
— Вы, наверно, считаете, что и другим все так же надоедает, как вам? — спрашиваю в свою очередь.
— Не знаю, случилось ли с вами такое, но, когда чувство, которым вы очень дорожите, начинает колебаться, у вас появляется властное стремление расшатать его вконец, вырвать с корнем и выбросить к чертовой бабушке. Начеркал я собственноручно один лозунг против университетского мракобесия и, прежде чем отстукать его на машинке, понес показать к Дэвису. Он посмотрел, посоветовал внести несколько мелких поправок, а затем говорит:
«Боюсь, как бы ты, мой мальчик, не навлек на себя беду этими мятежными действиями».
«О, — сказал я небрежно, — риск невелик».
«Кто, кроме тебя, знает про это?»
«Только Гарри и Дик».
«Во всяком случае, когда будете расклеивать, смотрите в оба».
«Расклеиваться они будут рано утром, когда аудитории еще пустуют», — все так же небрежно ответил я.
Рано утром в аудиториях действительно было совсем пусто, но меня все же сцапали, едва я принялся за вторую листовку. На этот раз сомнений насчет того, кто предатель, быть не могло. Дэвис сделал свой донос незамедлительно, рассчитывая на взаимные подозрения между мной и моими товарищами.
— И вас исключили?
— Исключили бы, не заговори во мне здравый смысл. Во всяком случае, мой труд «Структура капитализма как организованного насилия», который я начал писать, так и остался незаконченным. И с этого момента я стал смотреть на марксистские идеи как на идеи беспочвенные.
— Не понимаю, что может быть общего между марксистскими идеями и подлостью вашего профессора.
— Разумеется, ничего общего. Я далек от мысли валить вину на марксизм за двуличие Дэвиса. Просто-напросто с глаз моих свалилась пелена, и я стал понимать, что идеи, пусть даже самые возвышенные и благородные, теряют свою ценность в руках человеческого отребья. Я бы даже сказал, что огромная притягательная сила возвышенных идей, их способность увлекать людей, вводить в обман так велика, что это создает опасность.
— Вы обладаете редкой способностью ставить все с ног на голову…
— Да, да, знаю, что вы хотите сказать. Только позвольте мне закончить. Так вот, речь зашла о моем труде, незавершенном и бесполезном, как любое человеческое дело. Впрочем, не совсем. Когда меня задержали и после тщательного обыска в моей квартире отвели к сотруднику Федерального бюро, он мне сказал:
«Судя по этой рукописи, — имелся в виду упомянутый труд, — вы достаточно хорошо усвоили марксистскую доктрину. Это может очень пригодиться, если ваши знания будут использованы должным образом. Поймите, друг мой: кто в свои двадцать лет не был коммунистом, у того нет сердца. Но тот, кто и