уцелел, чтобы оказаться здесь, в этом городе… Ха-ха… чтобы какая-то дурочка, жалкая гимназистка из числа этих, недоразвитых, ха-ха, порешила меня…
Он замолкает, словно его вконец истощил приступ странного веселья, от которого мурашки бегут по коже, и постепенно к нему возвращается привычная флегматичность.
— Все же не так уж плохо умереть в двух шагах от этих брильянтов, — бросаю я.
— Брильянты исключительные!.. — машинально произносит Бэнтон.
— Чистый углерод, — добавляю я.
— Мы с вами тоже не что иное, как набор химических элементов, — замечает американец. — Все зависит в конечном счете от структуры и соотношения.
— Чистый углевод, — повторяю.
— Пусть будет так. Но за этим углеродом скрываются горы долларов.
— А как бы вы их использовали?
— Откуда я знаю? Как-нибудь использовал бы, будь у меня возможность унести ноги и скрыться в неизвестном направлении. Но я профессионал и прекрасно понимаю, что это невозможно, а если бы даже оказалось возможным, то пришлось бы до конца своих дней жить в непрестанном страхе — нет, помилуй бог. Такова система, Лоран. Однажды попав в нее, выйти не пытайся.
— Тогда зачем они вам, эти камни?
— Просто так: поместить в сейф в каком-нибудь банке. Все-таки какая-то гарантия…
— Гарантия чего?
— Да отстаньте вы с вашими вопросами, — бормочет Ральф. — Надоели вы мне.
— Надо же находить способ убить время, Бэнтон. Если мы сможем убить время, все окажется легче…
— Я не против. Убивайте. Только не так. Не этими идиотскими вопросами. Попробуйте ходить на руках. Или свистеть — меня это будет меньше нервировать. Или спойте что-нибудь…
— А ведь иные в этот час поют… И играют… Оркестр в «Мокамбо» еще не выбился из сил…
— Да, играют, и поют, и наливаются шампанским, распутничают, занимаются групповым сексом, обжираются мясом, заливая его бургундским. Треплются о том, где лучше провести отпуск, на Багамских островах или на Бермудах… — неторопливо излагает он, как бы припоминая, чем еще могут заниматься люди. — А вот грязную работу предоставляют Бэнтону и ему подобным, и то, что Бэнтона этой ночью заметут либо он сам задохнется в каком-то подвале в собственных испарениях… никакого значения не имеет, это заранее предусмотрено, как неизбежная утруска, словом, это в порядке вещей, об этом даже не принято думать…
Он замолкает, словно желая перевести дух, и я тоже пытаюсь перевести дух — мне не хватает воздуха, или я воображаю, что не хватает. Я чувствую, как в голове снова начинается та отвратительная боль, с которой я проснулся под вечер в отеле «Терминюс».
Под вечер в отеле «Терминюс» — сейчас все это мне кажется чем-то очень далеким, почти забытым, чем-то из Ветхого завета… И Флора, и мосье Арон…
Проходит время. Может, час, а может, больше. Не желаю смотреть на часы. К чему на них смотреть, когда знаешь, что тебе больше нечего ждать, кроме… И мы молчим, каждый расслабился, каждый занят своими мыслями или пытается прогнать их.
— Вот почему мне бы хотелось унести ноги и исчезнуть, если бы мог, — слышится снова тихий голос Ральфа, совсем тихий, потому что Ральф, в сущности, говорит сам себе, а не мне. — Это было бы наиболее логичным. Меня ведь всю жизнь этому учили, это было стимулом: преуспевать, двигаться вперед. Ради чего? Чтобы иметь большее жалованье, больше денег. А раз так, раз ты нащупал наконец эти деньги, целые горы денег, почему не набить ими до отказа мешок и не податься куда заблагорассудится…
— И все-таки вы бы этого не сделали, — встреваю я совершенно машинально, так как мне уже не хочется разговаривать, не хочется ничего.
— Ну конечно, потому что существует и другое: воспитание, дрессировка. Мне все время внушали, что наша разведка — это величайшее установление, вам тоже, наверно, говорили что-нибудь в этом роде. Мне доказывали, что деньги — великое благо, и я поверил. Вам говорили, что брильянты — это всего лишь чистый углерод, и вы поверили. С чего же вы взяли, что вы выше меня, если вы такая же обезьяна, как и я?
— Однако совсем не безразлично, во что человек поверил, — возражаю я равнодушно.
— Абсолютно безразлично… Все — чистейшая ложь. Или, если угодно, удобная ложь. А что из того, что одна из них поменьше, а другая побольше? Я — один. Так же как и вы. Каждый из нас сам по себе… Каждый из нас, жалкий идиот, поверил, что это не так, ему это вдолбили с корыстной целью…
Он прекращает рассуждения, а может, продолжает, но только про себя, для него это все равно, поскольку — хотя и упоминает мое имя — обращается он все время к себе. Если бы он провел день, как я, с мучительной головной болью, если бы какая-нибудь Флора раздавила ему в рот ампулку жидкого газа, у него наверняка пропало бы желание рассуждать, как оно пропало у меня, и единственное, что я стараюсь сейчас делать, — это не думать о том, что мне уже не хватает воздуха; от такого ощущения немудрено, если начнешь царапать ногтями стену, царапать себе грудь и вообще царапаться.
— И все из-за женщин… — слышу после продолжительного молчания голос Ральфа. — В своих устремлениях женщина — необузданное существо, предсказать ее поступки невозможно.
— Так же как и поступки мужчины, — произношу я, едва слыша собственный голос.
— Вовсе нет. У мужчины есть какая-то система. А раз есть система, ее можно расшифровать… Тут себя чувствуешь уверенней: есть система, есть за что уцепиться. Другое дело женщина… Вы сами как-то сказали, что Флора налетела на вас, как тайфун. А ведь это истинная правда: женщины — это стихия, ураган. И не случайно тайфуны всегда носят женские имена: Клео, Фифи, Флора… Ох, эта мне Флора!.. Тайфуны с ласковыми именами… Налетают и все опрокидывают вверх дном…
— Вы уверены? Мы с Розмари жили довольно спокойно… по крайней мере до определенного времени.
— Вполне естественно. В центре урагана погода всегда спокойная. Безоблачная и тихая. Зато попробуйте стать на его пути… Знаю я, что это такое — ураганы. Рассказывал же: Гватемала.
— Может быть, вам хорошо знакомы ураганы, но у меня создается впечатление, что женщин вы не знаете, — замечаю я опять же после долгого перерыва — Ральф, наверно, уже успел забыть, о чем шла речь.
— И женщин знаю, — нудит американец, как свойственно пьяному или засыпающему человеку. — Потому я с ними и не якшаюсь, если вы это имеете в виду… Никогда не якшаюсь. Просто прихожу и плачу… и ухожу с облегчением и с тем чувством отвращения, которое позволяет не думать о них какое-то время…
Он умолкает, совсем замерев там, у стены, куда сполз в тихом истерическом смехе, давно это было, прошли часы, а может, и годы. Потом, по прошествии еще нескольких часов или лет, мучительно изрекает:
— Женщины хороши только на страницах журналов, Лоран… Журналов для подрастающих онанистов… Тех журналов, где можно увидеть множество проституток после режиссуры опытного порнографа… А в обыденной жизни их амбиции и страсти… Нет, не говорите мне… Тайфуны с ласковыми именами…
Затем опять, после того как миновали часы или минуты, я слышу его голос, какой-то очень далекий:
— Впрочем, вы с полным основанием выгораживаете их… этих женщин. Не будь их… я бы вас давно вынюхал и обезвредил.
— Каким образом? — спрашиваю я, еле разжимая зубы.
— Самым радикальным… Я вас уважаю, Лоран… самым радикальным. По отношению к человеку вашего ранга… полумеры оскорбительны…
И мы продолжаем отдавать концы, каждый у подножия своей стены, каждый на своем лобном месте.
— И вот на тебе… взаимно обезвредили друг друга… в этом бункере… в этой нашей общей гробнице… И вам, должно быть, противно, что приходится умирать рядом с таким… как я.