Встречаются Раневская и Марлен Дитрих.
— Скажите, — спрашивает Раневская, — вот почему вы все такие худенькие да стройненькие, а мы — большие и толстые?
— Просто диета у нас особенная: утром — кекс, вечером — секс.
— Ну, а если не помогает?
— Тогда мучное исключить.
— Критикессы — амазонки в климаксе.
— Когда нужно пойти на собрание труппы, такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой.
— Деляги, авантюристы и всякие мелкие жулики пера! Торгуют душой, как пуговицами.
Режиссера Варпаховского предупреждали: будьте бдительны. Будьте настороже. Раневская скажет вам, что родилась в недрах МХАТа.
— Очень хорошо, я и сам так считаю.
— Да, но после этого добавит, что вас бы не взяли во МХАТ даже гардеробщиком.
— С какой стати?
— Этого не знает никто. Она все может сказать.
— Я тоже кое-что могу.
— Не делайте ей замечаний.
— Как, вообще?!
— Говорите, что мечтаете о точном психологическом рисунке.
— И все?
— Все. Впрочем, этого тоже не говорите.
— Но так же нельзя работать!
— Будьте бдительны.
Варпаховский начал издалека. Причем в буквальном смысле: на некотором расстоянии от театра. Репещии происходили наедине с Раневской, на одной из скамеек Сретенского бульвара. Ей это показалось забавным: заодно и воздухом можно дышать.
— Фаина Георгиевна, произносите текст таким образом, чтобы на вас не оборачивались.
— Это ваше режиссерское кредо?
— Да, пока оно таково.
— Не изменяйте ему как можно дольше. Очень мило с вашей стороны иметь такое приятное кредо. Сегодня дивная погода. Весной у меня обычно болит жопа, ой, простите, я хотела сказать спинной хрэбэт, но теперь я чувствую себя как институтка после экзамена… Посмотрите, собака! Псина моя бедная! Ее, наверно, бросили! Иди ко мне, иди… погладьте ее немедленно. Иначе я не смогу репетировать. Это мое актерское кредо. Пусть она думает, что ее любят. Знаете, почему у меня не сложилась личная жизнь и карьера? Потому что меня никто не любил. Если тебя не любят, нельзя ни репетировать, ни жить. Погладьте еще, пожалуйста…
Когда перебрались в театр и отвлекаться стало не на что, Раневская взяла свое. Она репетировала только с теми актерами, с которыми хотела. Ее собирался бить один из артистов, которому она сделала грубое замечание насчет несвоевременного выхода, — реплику Раневская действительно подала очень тихо.
— А вы говорите громче, тогда я услышу, — сказал бедняга, и без того уязвленный эпизодической ролью санитара, которую вынужден был исполнять.
— Что?! Кто это?! Я впервые вижу вас в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями! Скажите, чтобы меня немедленно заменили.
Ее, конечно, никто не собирался менять.
Это она отменяла мизансцены, переставляла отдельные фразы, куски текста и даже мебель на сцене и за кулисами. Внезапно ее раздражил огромный диван, на котором в перерыве отдыхали актеры, и она приказала его уничтожить. Узнавший об этом Михаил Погоржельский пришел в ярость и выговорил Раневской многое из того, что думал по этому и другим поводам. Обескураженная открытым и справедливым напором, Раневская промолчала и через несколько минут перестала вдруг слышать реплики, подаваемые Погоржельским по ходу репетиции.
Постоянными придирками она довела до слез Ию Саввину. Потом звонила с извинениями, которые потрясали величественной откровенностью: «Я так одинока, все друзья мои умерли, вся моя жизнь — работа… Я вдруг позавидовала вам. Позавидовала той легкости, с какой вы работаете, и на мгновение возненавидела вас. А я работаю трудно, меня преследует страх перед сценой, будущей публикой, даже перед партнерами. Я не капризничаю, девочка, я боюсь. Это не от гордыни. Не провала, не неуспеха я боюсь, а — к вам объяснить? — это ведь моя жизнь, и как страшно неправильно распорядиться ею».
Терпели все. Терпели все. Потому что видели, что могло получиться из этого хаоса, сора, скандала и склок.
Как и ожидалось, то и дело возникала мхатовская тематика.
— Вы очень торопитесь, — говорила она Варпаховскому, — у вас, наверно, много работы на стороне, как теперь принято выражаться. Вы халтурщик, а я мхатовка, могу репетировать с утра до ночи. Я вас возненавижу, бедный!
С ужасом ждали появления декораций. И не напрасно.
— Где первый ряд?
— Вот он, Фаина Георгиевна.
— Этого не будет!
— Но почему?
— Я убегу, я боюсь публики. Я вам аплодирую, но я не буду играть. Если бы у меня было лицо, как у Тарасовой… У меня ужасный нос… Макет великолепный, фантазия богатая, рояль надо купить коричневый… — говоря это, Фаина Георгиевна отодвигала стулья метра на два в глубину сцены.
— Скажите Фаине Георгиевне, — обращался Вapпаховский к помощнику режиссера Нелли Молчадской, — скажите ей, пусть выходит вот так, как есть, с зачесанными волосами, с хвостом. Он все еще имел наивность думать, что кто-то способен влиять на Раневскую.
Памятуя советы осторожных, он тщательно подбирал слова после прогона:
— Все, что вы делаете, изумительно, Фаина Георгиевна. Буквально одно замечание. Во втором акте есть место, — я попросил бы, если вы, разумеется, согласитесь…
Следовала нижайшая просьба.
Вечером звонок Раневской:
— Нелочка, дайте мне слово, что будете говорить со мной искренне.
— Даю слово, Фаина Георгиевна.
— Скажите мне, я не самая паршивая актриса?
— Господи, Фаина Георгиевна, о чем вы говорите! Вы удивительная! Вы прекрасно репетируете.
— Да? Тогда ответьте мне: как я могу работать с режиссером, который сказал, что я говно?!
Кино — заведение босяцкое.
О своих работах в кино: «Деньги съедены, а позор остался».
— Сняться в плохом фильме — все равно что плюнуть в вечность.
— Получаю письма: «Помогите стать актером». Отвечаю: «Бог поможет!»