серыми крупицами. Эхо загрохотало по закоулкам тесных дворов-«колодцев».

От глыб льда тянуло холодком, а над нашими головами тепло голубела замысловатая фигура, вырезанная из неба сложными контурами высоких стен и крыш.

– Какие хитрые здесь дворы, – заметил я, – совершенно непонятных форм. А вон там что за башня?

– Это у вояк что-то. Пусковая шахта! – усмехнулся Костя, желая, видимо, развеять пасмурное настроение. – Как только тревога, от нее отстреливается крышка… и падает сюда, во двор. И пошла ракета! Эс-эс-двадцать!

– И всему дому – писец! – вставил я (ко мне стало помаленьку возвращаться состояние беззаботности).

– А шахта стоит! – воскликнул Костя. – Кирпичи только осыпаются, а внутри она железная! – разговаривая, он продолжал колоть лед, и слова разлетались вперемешку с ледяными осколками. – И вояки тоже останутся целыми. Сейчас они, должно быть, заседают, и на доске – чертёж башни и ракеты. Какой-нибудь генерал спрашивает: «Какие возможные издержки при запуске?» Ему отвечают: «Семьдесят пять процентов дворников». Генерал: «А нельзя ли уменьшить процент потерь?» – изменившимся от распиравшего его смеха голосом продолжал Копьев. – «Да, говорят, можно, но при этом пострадает боевая готовность – затянется время пуска. На полторы минуты!» – затрясся Костя. – «А почему семьдесят пять процентов?» – «Потому что установлено, отвечают, что Рычанчик ночует не каждую ночь».

Наш хохот гремел, как в пустом концертном зале, тревожа на крышах голубей.

– Между прочим, – перестал смеяться Костя, – Серега Коробков утверждает, что в этих башнях – их тут две – в первые годы советской власти держали арестованных. И что после убийства Урицкого за одну ночь было расстреляно полтыщи человек, вовсе к этому не причастных. Хотя возможно, эти сведения – из области Серегиного бреда.

– Похоже, – согласился я.

– Пойдем поколем у ментов под окнами, – предложил приятель, – чтоб они тебя видели.

Однако едва мы принялись долбить в новом месте, так что в форточку полетела ледяная крошка, как из этой же форточки высунулась Шляпа, вытаращив на нас глаза.

– Вы кто? Рычанчик? – обратилась она ко мне.

– Я вместо него, – продолжая долбить, невнятно пробормотал я, не зная, кем лучше себя представить.

– А у меня ваших данных нет? – сделала она еще более бестолковое лицо.

– У меня студенческий Рычанчика, – протянул я ей в форточку студенческий билет настоящего Рычанчика. Им меня снабдил на время Копьев.

– А мне сказали, что вы болеете… Вы уже выздоровели?

– Да как вам сказать… Лечусь… – я понял, что придется оставаться Рычанчиком.

– А я вижу: Рычанчик работает! – умильно заулыбалась комендантша. – А вчера тут кто-то другой назывался… Я и оказала: Рычанчика я хорошо знаю.

– Да это Елена ошиблась, – вмешался Костя. – Вчера же в кадрах всё выяснили.

– Да-да, – поспешно согласилась она. – Я сделаю вам пропуск, Рычанчик. Или завтра, или послезавтра.

Я собрался ее поблагодарить, но в форточке уже никого не было, да и форточка была закрыта и даже, как мне показалось, закрашена по шву краской.

С пропуском я стал полноценным Рычанчиком. Я уже не пасовал перед комендантшей и ругался не хуже Шуры Шайкина, когда та пыталась заставить меня мыть туалет.

– Еще чего! Буду я за ментов очки драить! – возмущался я. – Пусть Моисей Соломонович моет! Его очередь.

Моисеем Соломоновичем звали председателя Петроградского ЧК Урицкого.

Однажды Шляпа заявилась к нам в сопровождении двух милиционеров.

– Вот здесь они живут, – в ее голосе звучали предательские нотки. Впервые я заметал на ней пресловутую розовую шляпу. (Очень похожую шляпу, между прочим, я видел в Музее революции, куда нас водили как-то всем курсом. Шляпа та принадлежала некогда революционерке Коллонтай.)

…Кости не было. Не знаю, таскал ли он во дворе мусорные бачки или же отправился в Общий читальный зал Публичной библиотеки, где он собирал материалы для курсовой работы.

– Рычанчик? – кивнул на меня голубым подбородком один из стражей порядка.

– Он, – угодливо подтвердила Шляпа.

Милиционер подошел и опустил ладонь мне на плечо:

– Пройдемте.

– А в чем дело? Что такое?! – возвысил я голос (вероятно, чтобы скрыть испуг: мне подумалось, что меня пришли разоблачать как Лжерычанчика).

– Узнаете.

Под конвоем меня повели по коридору. Мне вдруг пришла в голову фантастическая мысль, будто я угодил в 1918 год, и меня ведут на допрос к самому Урицкому.

Возле дверей туалета стояло ведро с водой и тряпкой. Оно тотчас вернуло меня к действительности.

– Вот оно что! – дернулся я было обратно, но крепкие милицейские руки сжали мои локти.

– Я вам говорила, Рычанчик, – донесся из-за моей спины голос комендантши.

– Идите к черту! Никакой я вам не Рычанчик! – бушевал я, но никто меня не слушал. Меня втолкнули внутрь известного помещения и не выпускали, пока я не отдраил все три унитаза – за себя, за настоящего Рычанчика и за Моисея Соломоновича. Похоже, их не мыли с октября семнадцатого.

Как будто мне в утешение, Шура Шайкин в тот вечер принес в дворницкую целый рюкзак марокканских апельсинов, не то наворованных им, не то полученных в качестве вознаграждения за разгрузку вагона с фруктами (он иногда подрабатывал грузчиком). Шурик вывалил пахучие солнечные плоды в углу нашей мрачноватой комнаты с единственным пожеланием: чтобы ему их больше не показывали.

Когда мы с Костей принесли Сереге Коробкову его долю (пришлось сложить апельсины в продырявленный цинковый тазик), поэт лежал на своей кровати, отвернувшись к стене, словно весь его жизненный интерес сосредоточился отныне на испещренных стихами обоях. Наше появление и обращенные к нему слова не вызвали в нем никакого отклика.

– Что это он? – шепнул я Косте.

– С ним бывает, – ответил тот.

Мы поставили таз возле кровати и вышли.

– Наверное, опять с кем-то беседует, – проговорил Костя в коридоре и, очевидно, предвидя мое недоумение, пояснил: – Да тут Серега начитался каких-то нелегальных книжек и расширял сознание при помощи мухоморов. Сушил и ел их. И после этого признался мне, что беседовал с Каннегисером.

– С кем? – не понял я.

– Да с тем эсером, что Урицкого грохнул. Впрочем, Серега уверяет, что Каннегисер никакой не эсер. Будто бы он поэт и классный к тому же. Я специально покопался в публичке: везде пищу т, что эсер. Представляешь! – хохотнул Костя, проходя в нашу комнату. – Каннегисер даже читал Коробкову свои стихи! Он мне пересказывал: что-то там про Керенского, битву и предсмертный радостный сон… Я не запомнил.

– Бред, – сказал я.

– Наверное, – как-то не очень твердо согласился приятель.

Через какое-то время, проходя по коридору, я снова заглянул в комнату Коробкова, откуда на меня пахнуло волной цитрусовых ароматов. В положении поэта ровно ничего не изменилось. Он так же точно был обращен лицом к стене и не выказывал признаков жизнедеятельности. Между тем, тазик пустовал, а вся комната и в особенности кровать, одеяло и сам Коробков – всё было в оранжевых апельсиновых корках. Невозможно было подставить, чтобы один человек, да еще в таком состоянии и за такое короткое время поглотил столько апельсинов. Но ломать голову над этой загадкой мне было некогда: дело происходило накануне праздников, и Костя торопил меня получить зарплату (теперь уже я расписывался в бухгалтерии за Рычанчика).

По великим праздникам, кстати, наши окна загораживались снаружи гигантским щитом плаката, изображавшим толпу рабочих или Владимира Ильича. Правда, мы лицезрели лишь изнанку – деревянные ребра остова и тусклую серую ткань. Но если погасить электричество, которое в эти дни горело и днем, то в комнату сочился через окно густо-красный революционный свет.

Такая закулисная жизнь таила в себе определенные выгоды. В одном из окошек вынимались два вертикальных трехгранных прута решетки, и через образовавшуюся щель мы протаскивали к себе, минуя вахту, своих подружек. Единственный минус состоял в том, что во время митинга (грохот музыки, раскатистые речи, взрывы народного ликования) демонстранты нередко заворачивали за стенд-плакат помочиться. И приходилось с руганью прогонять их прочь.

Однажды между щитом и стеной протиснулись две незнакомых девчонки, и мы их тоже затащили к себе.

К слову сказать, я заметил, что, будучи Рычанчиком, я обхожусь с представительницами прекрасного пола куда непринужденнее, чем прежде.

– Вы что, здесь живете? – озирались гостьи так, будто угодили в подземелье к гномам.

– Работаем. С 1918 года, – весомо изрек Костя. – Знакомьтесь: председатель Петроградского ЧК и одновременно комиссар Наркомата внутренних дел Северной Коммуны товарищ Урицкий, – указал Копьев на размякшего прежде времени Серегу Коробкова (насколько мне было известно, как раз в эти дни Костя писал курсовую работу об Урицком). – Это, – повернулся он ко мне, – Леонид Каннегисер, убийца товарища Урицкого.

– Я убийца Урицкого, – чинно приподнялся я со стула. – Могу продемонстрировать, как я это сделал.

– Попозже, – жестом остановил меня друг. – Вот этот, – продолжал он, кивнув на маленького ушастого Шайкина, – комендант революционной охраны Петрограда Шатов. Это он задержал упомянутого террориста.

– Меня, – снова привстал я.

– Не ушел, – погрозил мне пальцем Шайкин-Шатов.

– А вы, надо думать, врач-психиатр, – обратилась к Косте одна из подружек, переняв его официальный тон. – Или тоже пациент?

– Нет, я медсестра, сейчас я накапаю вам лекарства, – потянулся Костя к бутылке.

Словом, все шло, как надо – весело и беззаботно. Один лишь Коробков оставался ко всему безучастным. В конце концов он встал и, задевая стулья, вышел из комнаты.

– Он всегда такой некомпанейский? – спросил я Костю, после того как все разошлись.

– Серега? Он больше с духами общается. Ну, иногда еще с Рычанчиком.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×