Я все это ощутил. Теперь это уже мое воспоминание!
Она бросает мне благосклонную улыбку.
– Расскажи что-нибудь еще…
И вот я снова отправляюсь в странное путешествие, в котором меня сопровождает лишь далекий Элин голос.
Перед глазами возникают контуры одноэтажных домов, заборы. Зеленые, желтые, шоколадные цвета. Длинноногие сосны и по-весеннему контрастные черно-белые березы с голубоватой прядью дыма в не расчесанных ветвях. На влажное акварельное небо ложится сахарно-белый самолетный след. Являются запахи – рыхлой земли, прелой травы и костров; звуки (перестук молотков, стрекот неведомого инструмента, выкрики мальчишек), а еще – упругое дыхание ветра и горький вяжущий вкус какой-то древесной почки во рту.
Вместе со старшей двоюродной сестрой и под ее призором я гощу на даче у ее знакомых. Здесь же толчется голосистая компания подружек и друзей сестры, постоянно друг друга теряющих и разыскивающих по всему скрипучему, многолестничному, громадночердачному дому. И среди них – молчаливый, по-взрослому серьезный паренек со сказочным именем Руслан. И вот когда все в очередной раз теряются в деревянных лабиринтах строения, Руслан берет меня за руку и ведет показывать какую-то заколдованную комнату (на самом деле – чулан или кладовку). И там, в колдовской темноте и тишине, принимается меня раздевать. Он что-то тихо бормочет, как колдун, и, кажется, сам чего-то боится. Я не понимаю его слов и не вижу лица. Я лишь ощущаю его руки. Его руки стягивают мое платье, маичку, они скользят по моим плечам, животу, по всему моему ставшему мне вдруг незнакомым телу. Я вздрагиваю, как от озноба, и сердце стучит, как те молотки на соседних дачах. Но словно околдованная, я не могу противодействовать этим рукам, не могу вскрикнуть или хотя бы вымолвить слово. Однако всего ужаснее то, что мое предательское тело само желает этих касаний, отзывается на них, становится послушной игрушкой в этих руках. И странная сладость исходит не только от этих касаний, но не меньше – и от этой моей рабской покорности, безвольности, от моих отзывчивых вздрагиваний…
Лист XXIII
Я вошел в раж, и мне уже было не остановиться.
… Музыка, свечи на столе. Я – шестнадцатилетняя Эля. На мне – красная юбка, вольно облекающая бедра, раскрыленная белая блузка, сквозь ткань которой сквозит широкий кремовый бюстгальтер. Он немного жмет, обхватив мои груди, точно ярый ревнивец. Я улыбаюсь. Я знаю, что у меня в высшей степени чувственная сексуальная улыбка. Она меня саму зажигает, когда я улыбаюсь себе в зеркало. А сколько раз мне доводилось видеть, как бледнеют лица парней и как их языки начинают заплетаться, когда я отпускаю им эту улыбку. Она позволяет мне парить над всеми, упиваться своей властью, сознанием того, что многие мужчины, дай я только знак, будут унижаться и страдать, и служить мне за одну только эту улыбку, которая мне так легко дается. Нет, я не злоупотребляю ею, лишь изредка, из озорства, позволяя ей опалить чье-то лицо и рассудок, воспламенить и заставить тотчас же сникнуть чьи-то глаза.
Однако в этот вечер пара серых пристальных глаз, непреклонных, не намеренных отступать, вызывающих, не дает мне расслабиться. Я не ждала их здесь увидеть, но увидев, вдруг поняла, что ждала. Более того: для них, для этих глаз, именно для них, оказывается, я подбирала свой наряд, подводила глаза и губы, для них я здесь. И вот теперь – и за столом, и танцуя в полутьме, в неверном рыжеватом свете свечей, и покуривая с подружками у отворенной двери балкона – повсюду я ощущаю на себе их жесткий прицел. И что-то уже не легкое, что-то тугое и тревожное, и неуправимое постепенно берет во мне верх. Глохнет музыка, путаются, гаснут разговоры, теряют очертания фигуры знакомых. Все стирается, исчезает, все, кроме тех глаз. И возникает чувство, будто меня обволакивает то розовое облако из моего недавнего детства, всепроникающее и покровительственное. Оно настигло меня…
Мы уходим вдвоем. Я уже не улыбаюсь, а если и улыбаюсь, то, вероятно, совсем не так царственно, как обычно. Я не думаю о том, что происходит, и не желаю думать. Мое тело, звенящее, точно колокол, послушно следует туда, куда его влекут. Жаркие волны подхлестывают, подталкивают меня. Томится и ноет кончик языка. Хочется вина, хочется упасть на кровать, осыпанную цветами и освободиться от тесного бюстгальтера, от тугого упругого комочка внизу живота, хочется видеть над собой, пить, всасывать эти глаза и самой быть выпитой ими…
О, эта власть мужских глаз – жестких, жадных, жаждущих!
… Его пальцы расстегивают мою блузку, а у меня во рту как будто открываются роднички, и вкус слюны становится иным. (Каким? Не знаю. Может быть, это вскипающий сок только что раскушенного яблока. А может, сладковатый березовый сок…) И уже на кровати, отдавая его губам эту слюну, отдавая им все свое тело, я испытываю такую сладость, и гибельность, и самозабвение, что исподволь из меня вырывается протяжный блаженный стон. Я уже не женщина, я – сам этот стон. Я – безумие и восторг. И восторг этот все растет, поднимается снизу волной, замирает на высоте, не слабея, не спадая, лишь оголенно, тоненько, на грани жизни и смерти вибрируя… и все мое внимание, все мое существо сосредоточено на нем. Вот он возносится выше, и опять замирает (упейся!), и снова выше, выше, уже без остановки, без оглядки, без удержу… И взрыв! И нет ничего, кроме вселенского вихря неразделимых умираний и рождений, рождений и умираний…
Лист XXIV
Эля тоже увлеклась и отдавала мне полными горстями свои воспоминания, даже такие, знать о которых я поначалу вроде бы и не желал…
… Мне восемнадцать. Я в большой белой комнате. Комната полна женщин. Женщины всех возрастов: есть здесь немолодые, с печатью былых страстей на лице, есть и совсем еще девчонки, младше меня.
Я здесь впервые. В моем кулаке зажаты бумажки – направление из поликлиники, результаты анализов, флюорография. Они все более влажнеют в ладони. Безмолвие… Воздух сдавлен. Тишина такая, что кажется: одно слово, звук – и она взорвется рыданиями и мольбами о спасении. Вся моя жизнь спрессована в ближайшие несколько часов.
Мне не узнать себя. Разве это я? Думаю, и никто из знакомых не признал бы сейчас в этом жалком съежившимся существе прежнюю бесстрашную гордячку.
Входит мужчина, сопровождающий жену или подругу. И все во мне возмущается против его присутствия, протестует, как если бы он вошел в помещение, где все женщины были обнаженными. Он воспринимается как нечто инородное. И мне кажется, я улавливаю множественный вздох, когда он удаляется. Хорошо, что никому еще не взбрело на ум разрешить мужчинам (мужьям) присутствовать при абортах, как это разрешено при родах. Я бы не желала, чтоб хоть один мужчина видел меня здесь – даже сейчас, во время ожидания.
– Скорей бы уж, – едва заметно шевелит губами женщина средних лет с неестественно белым лицом. – Только нервы мотают, не могу…
И опять безмолвная сосредоточенность на себе, на своей участи. Рядом со мной стоит молодая красивая дамочка, черноволосая, как и я. На миг даже подумалось: не мое ли это отражение в зеркале? Ее голова запрокинута, рот полуоткрыт, а глаза наполнены слезами. Кажется, она не видит ничего вокруг, не воспринимает, но внезапно спохватившись, закрывает рот и опускает глаза. Мне невольно видится она же в объятиях мужчины, сияющая, благодарно гладящая его спину, счастливая…
Наверное, не столько пугает ожидаемая боль, сколько то, что кто-то будет грубо, хладнокровно терзать самую твою драгоценную сердцевину, камертон любви, средоточие всего нежнейшего, чувствительнейшего, доступного только избранным… Меня тянет закричать, разбить что-нибудь, броситься бежать, всех расталкивая, все расшвыривая на пути…
В палате, облаченная в казенный халат, я сижу на не застланной кровати, точно бесчувственная кукла, плотно сжав коленки. Соседка говорит мне что-то ободряющее. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но губы не слушаются, предательски прыгают. Где мое могущество, где моя всесильная улыбка, где мужчины, готовые на все ради нее? И от невыносимого отчаяния возникает панический зуд между ног.
«Нет, не дождетесь!» – я решительно вскакиваю на ноги. Не дождетесь от меня ни слезинки!
Все. Трусы – под подушку, и, как по пляжу, – к той страшной двери.
– Следующая, входите!
Я вхожу в одной ночной рубашке.
– А почему босая? Где ваши тапочки?
Я не знаю, почему я босая. Я шла по пляжу, по прибою, невесомая без одежд, легкая без мыслей, и я не знаю, почему я здесь, откуда это несуразное, нечеловеческое кресло, эти инструменты на стеклянном столике (маленькие ложечки с длинной рукояткой, зеркальце на стерженьке…), окровавленные куски ваты и сгустки крови в тазу, удушающий запах медикаментов…
– Надевайте, но не завязывайте, – протягивает молодая голубоглазая сестра отглаженные чулки. – И подождите немного.
– В них бы да на танцы, – вымученно шучу я.
Появляется мужчина в колпаке, в клеенчатом переднике морковного цвета с не замытыми бурыми пятнами. Измятое лицо, крошки хлеба на губе. Он дожевывает бутерброд с колбасой. Я отворачиваюсь. Во мне растет презрение, смешанное со страхом и ненавистью.[7]
«Бутерброд жрешь, а я тут вся раскрыта перед тобой. Ты на колени должен был пасть и молиться, и целовать мои ступни (если я тебе позволю), а ты…»
Разъятые, подвязанные ноги и решимость вытерпеть все, даже кошмар унижения. Мои внутренности сперва напрягаются, инстинктивно стремясь избежать казни, уклониться, но… уступают судьбе и силе. И только слышны шлепки: это падают в таз куски моего тела, сгустки моей любви, моего обретшего плоть наслаждения…
– Снимайте чулки. Не сразу, по одному. И потихоньку слезайте.
Это хлопочет сестра. Врач – неподвижная равнодушная спина с тесемками передника на заднице. Так бы и впилась зубами в эту бесчувственную задницу, хотя на это вряд ли уже найдется сил.
Какая-то из женщин помогает добрести до палаты. Идти надо осторожно, чтобы не выпала подкладка. И только позже, уже в кровати накатывает боль. Я бью кулаком в стену, и от этого как будто чуточку легче.
– И за что мы так страдаем? – слышатся рядом голоса тех, кто уже перемучился. – И ведь никак этого не миновать: аборты, роды, лечения…
– А эти кобели разве что-нибудь понимают?
А вот мне все равно – понимают они или нет. Мне хочется плакать и жалеть себя и ничего больше. Но даже среди боли, захлестнутая волной боли, я не откажусь от судьбы быть женщиной. Я – женщина, и мне еще воздастся сторицей за эту боль!
… Пережив вместе с Элей (если б только я мог пережить это вместо нее!) все унижения и муки, даже ощутив у себя внизу живота, внутри, саднящую рану, ноющее дупло; вкусив горечь запоздалого осознания греха (но и отраду постепенного возрождения) – я испытал щемительную потребность