— Чи'патрос, — Спокойно поправил Раймон. — Наших Предков.
— Которых все презирали и ненавидели, особенно екклезия!
— Да, тза'абы обесчестили тех женщин, но пятно позора легло и на нас. Тза'абы были врагами, язычниками, из-за них мы теперь меченые, наша кровь считается нечистой… И за это нас поносят недруги, к которым судьба была милостивее. — Раймон аккуратно занавесил картину парчой, спрятал опаленный образ юноши, чьим талантом восхищались и чьих устремлений пугались. — Екклезия не скрывала, что считает нас полукровками. Это одна из причин, по которой нас ненавидят. А о других причинах ты и сам знаешь. Мы не такие, как все, и эта непохожесть внушает священникам страх.
— Лицемерные ослы в рясах!
— Не все. Многие веруют искренне. Но важно другое: пока екклезия называет нас порчеными, в это будет верить народ. — Раймон помолчал секунду-другую, дабы восстановить душевное равновесие, и продолжал:
— Сарио, есть и еще кое-что. Сила правителей — в их жизнеспособности, долголетии. У нас — ни того ни другого.
— Когда-то было и то, и другое.
— Но Матра эй Фильхо прогневались на нас и отняли силу. Пойми, Сарио, нерро лингва была для нас карой… Мы переступили грань дозволенного. Возгордились. И за это были повергнуты в ничтожество.
— Раймон, — Сарио уже не мог сдержаться, — Матерь с ее младенцем Сыном в самом деле так сказали?
Вопреки его ожиданиям Раймон ответил без гнева и враждебности, а с невероятным спокойствием, которое вызвало у юноши зубовный скрежет.
— Подлинный иллюстратор понимает и радостно приемлет священные знамения, как бы они ни выглядели.
— Но…
— Бассда! — Отбросив дружеский тон, Раймон плавно прошел вперед и остановился в шаге от Сарио. — Дураком меня считаешь? Конечно, ты вправе думать что угодно… Но неужели ты способен хоть на миг поверить, что в семье Грихальва один лишь ты лелеешь великие замыслы? Что только твоя Луса до'Орро рвется на свободу?
— Но почему тогда…
Внезапно Раймон, вопреки обыкновению и нисколько не рисуясь, задрал левый рукав камзола и манжету рубашки.
— Сарио, ты идешь по моим стопам! Даже прозвище твое — Неоссо Иррадо — носил когда-то и я.
Разумеется, Сарио не мог не взглянуть на обнаженное запястье. На его внутренней стороне виднелся рубец — сизый след глубокого пореза.
— “Наименьшая кара”, — грустно произнес Раймон. — Конечно, те, кто настоял на ней, давно лежат в могиле; они уже тогда дышали на ладан. Но я могу тебе сказать только то, что они сказали мне: своенравие и непокорность семье не служат. И мириться с ними нельзя.
Сарио облизал губы — И поэтому они погасили твой огонь.
— Погасили? Разве ты не видел мои последние работы? — Бледность его лика не уступала белизне его батистовой рубашки. — Нет, Сарио, не “погасили”. Перенацелили. И я пришел к выводу: если можно сослужить хоть малейшую службу нашей многострадальной семье, то надо радоваться и этому.
— Я не хочу радоваться этому, — запротестовал Сарио. — Я хочу большего.
— Ну, а коли так, — сказал Раймон с горечью, противоречащей его улыбке, — я тебя не боюсь. Я боюсь за тебя.
Сарио хотел что-то сказать, но иль семинно, мотнул головой, давая понять, что разговор закончен.
— Прошу извинить, граццо. У меня дела. — Он направился к выходу, молча отворил и затворил за собой дверь.
Шипя и дрожа, как рассерженный кот, Сарио подождал, пока уляжется гнев. Затем подошел к мольберту и откинул парчу с автопортрета, не отвечавшего всем требованиям, которые предъявлялись к испытательной работе юных претендентов на членство в мужской элите рода Грихальва.
Власть. Но недостаточная.
Сарио с удовлетворением разглядывал картину. Не о чем беспокоиться. Вьехос Фратос ему не опасны. Чего бы ни требовали от него. Как бы ни боялись его.
Он улыбнулся своему автопортрету.
— Верро Грихальва был глупцом.
Гитанна Серрано не могла оторвать взор от бесценного зеркала — его подарил герцог в память о их первой астравенте тайра-виртском празднике “звездного ветра”, поры, когда с неба сыплются звезды и попадают в зеркала влюбленных. Правда, это зеркало в ритуале не участвовало — оно было слишком большое, слишком красивое, слишком дорогое. Оно лишь напоминало о первой ночи, которую герцог и Гитанна провели вдвоем.
С тех пор миновало так много ночей, так много астравент. Гитанна изучала каждый квадратный дюйм лица, беспощадная к себе, как беспощаден мужчина к врагу на поле брани. По сути, лицо и было врагом, уставившимся на нее через посеребренное стекло, постоянно напоминающим о бренности женской красоты.
Где она, восхитительно свежая, пышущая бодростью и здоровьем молодая женщина, которая дала соблазнить себя в астравенту, едва оказалась при дворе? Ее больше нет. Растратила юность на войны, где оружием служат слова, а стратегическими планами — дворцовые интриги. Зима, лето, зима, лето… И пусть не приходится думать о подвозе продовольствия и фуража, о зимних квартирах, о наборе пополнения. Только о подступающей старости, об уходящей красоте. Но разве от этого легче?
Она со страхом думала, что война проиграна, близится последняя битва. Семь лет он приходил к ней, семь лет после той первой ночи, когда оказал ей честь, когда возвысил ее над всеми, сделав своей любовницей. Семь лет, превративших девушку в старуху.
Гитанна поморщилась. Мужчины просто стареют. А женщины превращаются в старух.
В ее локонах не пробивалась седина. Помады и лосьоны оберегали свежесть кожи, бросали вызов летнему тайра-виртскому солнцу, болотной сырости и даже всесокрушающему времени. Она не вынашивала детей, и потому талия осталась узкой, бедра крутыми, а груди тугими. И все-таки она уже не та, что прежде, — в этом нет сомнений.
Гитанна на миг закрыла глаза, предавшись покою, услышала гудение пчел за растворенным окном, далекий лай и приглушенный расстоянием женский смех во внутреннем дворе. Она решила сидеть совершенно неподвижно, но тут же почувствовала предательскую дрожь век.
Клацнул замок. Гитанна улыбнулась с облегчением. “Он меня еще не бросил”.
Отворилась дверь, и снова раздался щелчок. Постороннему теперь в комнату не войти. Не открывая глаз, Гитанна напрягла слух и обоняние: шелест дорогих тканей, пряные, хоть и слабые, запахи мужского и конского пота. И благоговейный возглас — вошедший увидел в зеркале ее нагие груди.
— Матра Дольча! — прошептал он, как ей показалось, с мольбой. Веки распахнулись. Ей понадобилась вся сила воли, чтобы не обернуться в изумлении и страхе, не закричать. Вот так. Случилось.
Алехандро улыбался. Улыбка была отцовская, но обаяние — свое, природное. Никакой рассудочности, наигранности в манерах. Мир еще не наложил на него свой отпечаток, Алехандро оставался самим собой.
Он тоже нервничал. Уже не мальчик, но и не совсем мужчина. Высокий, растущий не по дням, а по часам; плечи широки, но еще не отяжелели от мышц. Руки с широкими ладонями прекрасно знакомы с мечом, ножом, поводьями, но неопытны в ласках-.
Алехандро беспокойно вздохнул и произнес:
— Он сказал, это поручается вам.