— Екклезия — это и есть… — Она осеклась.
— Ну конечно. — Настал его черед источать яд. — Сейчас ты скажешь, что екклезия — это и есть Матерь с Сыном. Но ведь это по сути своей богохульство, ересь. Или я не прав? И какой кары, по-твоему, оно достойно? Чумы? Новой нерро лингвы?
— Номмо Матра эй Фильхо, — прошептала она, воздев очи горе. — Молю, дайте мне сил…
— ..извести род, который ты ненавидишь, который считаешь нечистым. Опомнись, женщина! Мы всего лишь жертвы.
— Потомки шлюх! — процедила она. — Все те женщины — шлюхи. “Спасение полонянок” это доказывает! И тут Раймона осенило.
— Откуда ты? — спросил он. — Из какого рода?
— Мой род — екклезия. Мое имя — Премиа Санкта.
— А раньше? Ладно, не надо. — Он горько усмехнулся. — Не утруждай себя. По-моему, я знаю ответ. — Помолчав немного, Раймон спросил:
— А что, Премио Санкто тоже Серрано?
В темных глазах зажглись лютые огоньки.
— Бассда! — прошипела она. — Я не желаю слышать твои мерзкие речи!
Раймон поднял руку и спокойно сказал:
— Выход там. Я полагаю, сейчас ты им воспользуешься. Адеко. Когда женщина ушла, а вместе с ней комнату покинула злоба и скверна застарелой междуусобицы, Раймон Грихальва снова повернулся к смертному одру, снова — на этот раз осторожно — опустился на ветхий и тонкий ковер, склонил голову и зашептал простенькую молитву — из тех, что не найдешь ни в одном молитвеннике екклезии.
— Матра эй Фильхо.., примите душу его, ибо не жалел он себя в служении Вам, и герцогу, и своей семье.
Пятьдесят один год. Для иллюстратора — немалый век.
Шатер представлял собой несколько щитов из ивовых прутьев и тростника и двух слоев ткани. Нижний слой — жиденькое рядно, а верхний — добротный холст, плотный, промасленный, способный защитить и от осенних дождей, и от зимней стужи. Сейчас этот слой, аккуратно скатанный, лежал у верхушки шатра. Не бог весть что, но все-таки жилище, и вдобавок украшенное многочисленными зелеными флажками с хитрыми узорами.
В центре Мейа-Суэрты.
Сарио впервые оказался на этой улице — Грихальвы старались держаться поближе к своему Палассо и кварталу художников. Но сегодня, в день Фуэги Весперры, он нарочно пошел куда глаза глядят, презрев обычай семьи и трусость Вьехос Фратос, сделавшую его парией. И наткнулся на тза'абский шатер — совершенно инородное тело в этом городе. Как странно, что никто не обращает на него внимания.
У Сарио это просто не укладывалось в голове. Он-то сразу заметил шатер, едва свернул за угол. Тотчас в глаза бросились цвета, узоры, плетение. И захотелось узнать, как шатер удерживается на булыжниках и утоптанной земле. Наверняка привязан к невидимым колышкам. По городским улицам часто носится сильный ветер, завывает, срывает навесы, опрокидывает торговые палатки, сдирает покровы с телег. А уж с легким шатром он бы запросто справился.
Странно, что шатер устоял в праздничный день. Странно, что он вообще стоит в этом городе. Однако в нем было на удивление тихо, хотя сквозь редкую холстину просматривался толпящийся люд. Как будто уши залеплены воском, все на свете звуки превращаются в ненавязчивый гул — что-то вроде жужжания пчел вокруг далекого улья.
«Странно, — рассеянно думал Сарио. — Кругом столько пьяных, а ткани и каркас целехрньки…»
Он стоял на коленях. Под ним лежал ковер со сложным, необычным узором; загадочные вещи, стилизованные растения — все довольно мудреное на тайра-виртский вкус. И цвета… Эйха, что за цвета! Ядовитые, режущие глаз. Сарио знал, что такие цвета существуют, но никогда ими не пользовался, ибо предпочитал мягкие тона. Разглядывая ковер, он узнавал под ветхим ворсом краски чужой страны: густую желтизну окиси железа, нежность розового песчаника, сочный, на грани фиолетового цвета, багрянец, синие и зеленые швы — невидимые, даже если всмотреться, но ощутимые. Как искусство… Как страсть…
Взор Сарио, привычный к приглушенным тонам вездесущих кирпичных стен, к мейа-суэртским глине и булыжникам, к выбеленной солнцем лепнине, к охре, жемчугу и слоновой кости, снова и снова возвращался к ковру. Юный художник изучал цвет, композицию, тему… Нет, тема ему не давалась. Хоть он и знал, что она есть. На это указывали повтор некоторых элементов, а также вереницы дуг из переплетенных растений — настолько рельефных, что можно было разглядеть стебли, листья, лепестки. Сарио чувствовал, что способен понять, уловить тему. Все-таки он годами учился видеть целое в огромных скоплениях самых что ни на есть замысловатых символов.
Внезапно пришло инстинктивное утилитарное решение: “Мне бы это пригодилось”. А затем родилось открытие: в полутонах силы не меньше, чем в ярких красках.
Разум уже нашел себе работу: набросок к новой картине. Блеклый, унылый фон, слабые тона — совсем не такие, как те, которые он изображал раньше. Если писать портрет, с цветом и оттенками кожи придется повозиться особо. “Милая Матерь… — Он провел пальцем по стеблю, вьющемуся от его колена. — Как бы мне это все пригодилось…'
Сарио глянул на полог, за которым раздавался шум. И сквозь рядно увидел окружающий мир. И старика с Сааведрой.
От его рассеянности, отрешенности не осталось и следа. Опять — смятение, тревога, непонятный страх и наряду со всем этим растущая противоестественная тяга. “Что он говорил?.. Что он мне сказал?” Но рассудок оказался бессилен ответить — его обуревали новые мысли, странные мысли, обрывочные, сумбурные, дерзкие. “Что мне говорил этот муалим?..'
Муалим? Нет! Эстранхиеро. Иноземец. Чудаковатый и загадочный старик, ведущий странные речи.
Муалим. Да… Что объяснял старик? Цвета? Узоры? Сарио вновь опустил глаза. “Он меня учил. С помощью этого ковра”.
Шатер был достаточно необычен и живописен, чтобы привлечь внимание юноши. Когда же перед ним появился старик и любезно предложил войти, он сначала удивился, а вскоре согласился с восхищением и благодарностью. Потом сказал чужеземцу, что по пути заметил в толпе Сааведру, и старик отправился за ней.
И вот она здесь, и у Сарио гораздо спокойнее на душе. Она его поймет.
Старик поднял полог и галантно указал на вход, но она колебалась. Сарио встал; яркие солнечные лучи ворвались в шатер, и Сарио заморгал.
'Ведра всегда меня понимала”.
Полог упал, и снова воцарился рассеянный свет — мягкий, бессовестно льстивый. Сарио увидел целую гамму чувств на ее лице: в красивых серых глазах, высоких, резко очерченных скулах, четких контурах подбородка. Густые черные брови выдавали озабоченность, а поджатые губы — непривычную суровость. Ему вдруг захотелось, чтобы это лицо смягчилось, чтобы исчезла тревога.
— Луса до'Орро, — прошептал он. — Надо же, совсем забыл. Излишняя сосредоточенность и целеустремленность мешали ему смотреть глазами мужчины, а не художника.
Но он-то знал. Его тело знало. Разве он ребенок, разве он неуклюжий, простодушный меннино, чтобы этого не замечать? С тех пор как его Признали по канонам семьи, прошли целые годы, в его постели побывали четыре женщины, способные рожать, каждая провела с ним несколько ночей, и ни одна не зачала от него. Однако все они остались им довольны.
Он стерилен, но не бессилен. Так и сказал ей однажды. Снова и снова доказывал это себе — всякий раз, когда желал провести ночь с женщиной, — даже слишком часто, чтобы сила чресел успевала переплавиться в силу творчества.
Только она его понимала. Одна в целом мире. Сарио вознамерился было рассказать, что произошло, что сообщил ему старик; привычно поделиться с ней новостями и мыслями. Но не успел.