протянул руку, чтобы снять с крючка рубашку, — и тут мои пальцы нащупали в том месте, которое скрывала от зрячих дверца, крохотный металлический предмет, отдаленно напоминавший формой пуговицу. Я дернул. Предмет легко оторвался от стенки шкафчика. Интересно. Мир полон весьма любопытных вещиц. Холодное прикосновение неведомого — столь привычное для меня ощущение… Я настороже, я всегда настороже, я должен быть настороже.
Хотя я не сумел определить на ощупь, что это такое, у меня зародилось подозрение, и потому я отправился за консультацией к моему другу Джеймсу Голду, который занимался акустическими приборами.
— Радиомикрофон, — сказал Джеймс и пошутил:
— Кому ты насолил, Карлос, что тебя подслушивают?
Он посерьезнел, когда я спросил, где мне раздобыть такую штучку для себя.
АВ. «Джон Меткаф, „Слепой Джек из Нейрсборо“ (1717— 1810). В шестилетнем возрасте переболел оспой и потерял зрение, в девять лет прекрасно обходился без посторонней помощи, в четырнадцать заявил, что намерен забыть о слепоте и вести себя как нормальный во всех отношениях человек. Правда, едва произнеся эти слова, свалился в гравийный карьер, а чуть позже, убегая из чужого сада, был серьезно ранен… По счастью, его самолюбие нисколько не пострадало. К двадцати годам он приобрел репутацию опытного боксера».
Эрнест Брама. «Глаза Макса Каррадоса».
Я должен сражаться, понимаете, должен! Мир не рассчитан на таких; как я. День за днем бои по пятнадцать раундов, попытки избежать нокаута, удар в ответ на любой мало-мальски угрожающий звук.
В юности я любил читать рассказы Эрнеста Брамы о слепом детективе Максе Каррадосе.,У того был исключительно острый слух, великолепно развитые обоняние и осязание, он делал потрясающие, блистательные умозаключения, никого и ничего не боялся, вдобавок был богат, жил в собственном поместье, имел секретаря, слугу и шофера, заменявших ему глаза. Замечательное чтение для наделенного воображением юнца. Я прочитывал каждую книгу, какая только попадала мне в руки; голос машины для чтения со временем стал для меня ближе любого человеческого. В промежутках между чтением и занятиями математикой я без проблем уединялся в собственном мире — в катсфортовой «вербальной нереальности» — и, точно Хелен Келлер, нес всякую чушь об облаках, красках цветов и тому подобном. Мир как последовательность текстов (смахивает на деконструктивизм, верно?). Разумеется, повзрослев, я увлекся деконструктивистами прошлого века. Мир как текст. Объем «Происхождения геометрии» Гуссерля — двадцать две страницы, объем «Введения в происхождение геометрии» Дерриды — сто пятьдесят три; надеюсь, вам понятно, что именно меня привлекло. Если, как, похоже, утверждают деконструктивисты, мир всего лишь набор текстов и если я умею читать, значит, будучи слепым, я ничего не потерял?
Молодость может быть очень упрямой и очень глупой.
АО. — Хорошо, Джереми, — сказал я. — Организуйте мне встречу с вашей загадочной дамой, которой принадлежат эти чертежи.
— Вы серьезно? — спросил он, пытаясь сдержать возбуждение.
— Разумеется. До разговора с ней я не стану ничего предпринимать, — в моем голосе тоже прозвучала некая эмоция, но я скрываю свои чувства гораздо лучше, чем Джереми.
— Вы что-нибудь выяснили? — спросил он. — Чертежи вам что-то открыли?
— Не слишком много. Вы же знаете, Джереми, с чертежами у меня вечные нелады. Вот если бы она попыталась объяснить на словах или написала бы… В общем, хотите чего-то добиться — приводите ее сюда.
— Ладно, попробую. Учтите, встреча может оказаться бесполезной: Впрочем, увидите сами. — Чувствовалось, что он доволен.
ВА. Однажды, во время учебы в колледже, выходя из гимнастического зала после тренировки, я услышал через дверь, как мой тренер, один из лучших учителей, какие у меня были, сказал кому-то — должно быть, он не видел меня, потому что повернулся ко мне спиной: «Знаете, для большинства этих ребят проблемой будут не физические недостатки, а их эмоциональные последствия. Вот что самое страшное».
ОАА'. Я сидел в кабинете и слушал машину для чтения, вещавшую ровным, бесстрастным механическим голосом (некоторые мои коллеги с трудом понимали, о чем она говорит). За годы, проведенные вместе, машина превратилась в беспомощного, бестолкового друга. Я прозвал его Джорджем и постоянно изменяя программу, отвечавшую за произношение, стараясь улучшить речь аппарата; но мои усилия ни к чему не приводили — Джордж раз за разом находил новые способы коверкать язык. Я положил книгу обложкой вверх на стекло. «Поиски первой строки», — прохрипел Джордж, включив сканер, а затем начал читать отрывок из работы Роберто Торретти, геометра-философа, в которой тот цитировал Эрнста Маха и спорил с его доводами. (Представьте себе, как это звучало! Фразы получались неуклюжими, неестественными, ударения ставились не там, где надо…)
— «Мах заявляет, что наши представления о пространстве коренятся в физиологической конституции человека и что геометрические понятия суть результат идеализации физического познания пространства, — Джордж возвысил голос, чтобы выделить курсив, что существенно замедлило процесс чтения. — Однако физиологическое пространство сильно отличается от бесконечного, изотропного, метрического пространства классической геометрии и физики. Его, в лучшем случае, можно структурировать как пространство топологическое. Рассматриваемое под таким углом зрения, оно само собой разделяется на отдельные элементы: визуальное — или оптическое — пространство, тактильное — или осязательное, слуховое, и так далее. Оптическое пространство анизотропно, конечно, ограниченно. Осязательное пространство, пространство нашей кожи, как говорит Мах, соответствует двухмерному, конечному, неограниченному (замкнутому) пространству Римана. Это полная ерунда, поскольку К- пространства метричны, а тактильное пространство к таковым не относится. Полагаю, Мах подразумевает, что осязательное пространство вполне можно воспринимать как двухмерное, компактно сочлененное топологическое. Тем не менее, он не слишком подчеркивает изолированность тактильного пространства от оптического…»
Внезапно в дверь постучали. Четыре быстрых удара. Я выключил Джорджа и крикнул:
— Входите!
— Карлос, — произнес кто-то с порога.
— Да, Джереми. Как поживаете?
— .Замечательно. Я привел Мэри Унзер… Помните? Та женщина, которая рисовала.
Я встал, услышав-ощутив присутствие в кабинете постороннего. Бывает так, что ты сразу чувствуешь (вот как сейчас): этот посторонний — другой, то есть… Нет, наш язык не приспособлен к тому, чтобы выражать ощущения слепых. Такую эмоцию — дурное предчувствие — словами не выразить.
— Очень приятно.
Я уже говорил, что различаю свет и тьму, хотя, надо признать, пользу это приносит редко. Однако в тот миг меня поразило собственное «зрение» — женщина выглядела темнее других людей, казалась этаким сгустком мрака; лицо было светлее всего остального (лицо ли?.. трудно сказать).
— На рубеже стоим мы n-мерного пространства, — сообщила она после продолжительной паузы. Я еще не успел отойти от манеры Джорджа, а потому изумился некоторому сходству; механический ритм, невразумительное произношение… По спине поползли мурашки.
Впрочем, голос женщины не шел ни в какое сравнение со звуковым устройством машины. Вибрирующий, со странными интонациями, очень густой по тембру — голос-фагот, голос-шарманка; складывалось впечатление, что Мэри Унзер гнусавит, а голосовые связки у нее совсем слабые; логопеды в подобных случаях рассуждают о «твердом приступе». Обычно тех, кто говорит в нос, слушать не очень приятно, но если голос достаточно тихий…
Женщина заговорила снова, более размеренно: — Мы стоим на рубеже n-мерного пространства.
— Эй! — воскликнул Джереми. — Здорово! Порядок слов стал более… привычным.
— Мэри, что вы имеете в виду?
— Я… Ох… — Возглас смятения и боли. Я приблизился к женщине и протянул руку. Она ответила на