Так они и сделали.
Когда единственным ответом, который Крошка-кочамма получила на свой вопрос о детях, оказался грохочущий удар в дверь спальни, она молча отошла. Ощущая внутри медленно вздымающийся страх, она принялась устанавливать очевидную, логическую и притом совершенно ложную связь между событиями прошлого вечера и исчезновением детей.
Дождь начался накануне вскоре после полудня. Вдруг жаркий день помрачнел, в небе послышались глухие раскаты. Кочу Мария, которая неизвестно по какой причине была не в настроении, стояла в кухне на своей низенькой скамеечке и яростно чистила большую рыбину, взметая пахучую пургу чешуи. Ее золотые серьги бешено раскачивались. Серебряные чешуйки летели по всей кухне, оседая на чайниках, стенах, приспособлениях для чистки овощей, ручке холодильника. Когда у дверей кухни появился Велья Папан, вымокший и дрожащий, она не повернула головы в его сторону. Вид у него был такой, словно он сильно выпил, и его живой глаз был красен. Он стоял минут десять, ожидая, пока его заметят. Когда Кочу Мария покончила с рыбой и принялась за лук, он кашлянул и спросил, нельзя ли видеть Маммачи. Кочу Мария прикрикнула на него, желая шугануть, но он не ушел. Каждый раз, когда он открывал рот, в ноздри Кочу Марии бил, словно молотком, запах арака. Она никогда раньше его таким не видела и маленько струхнула. Не сказать, что ей было невдомек, из-за чего он пришел, и поэтому она наконец решила позвать Маммачи. Она закрыла дверь кухни, оставив Велья Папана снаружи, на заднем дворе, ждать и пьяно покачиваться под проливным дождем. Хотя стоял декабрь, лило, как в июне.
Может быть, именно этот дождь побудил Велья Папана отправиться к двери кухни. Суеверному человеку, каким он был, странное для этого времени года буйство небес могло показаться знамением Божьего гнева. Пьяному суеверному человеку оно могло показаться началом конца света. Чем, в каком-то смысле, оно и было.
Когда Маммачи вошла в кухню в отделанном волнистой тесьмой светло-розовом халате поверх нижней юбки, Велья Папан поднялся по ступенькам кухонного крыльца и протянул ей заемный глаз. Он держал его на раскрытой ладони. Он сказал, что недостоин его иметь и хочет, чтобы она забрала его обратно. Его левое веко, дрябло прикрывавшее пустую глазницу, застыло в каком-то чудовищном подмигиванье. Как будто все, что рвалось у него с языка, было частью замысловатого розыгрыша.
– Что там у тебя? – спросила Маммачи, вытянув вперед руку; возможно, она решила, что Велья Папан почему-то хочет вернуть килограммовый пакет красного риса, который она дала ему утром.
– Это его глаз, – громко сказала ей Кочу Мария, у которой у самой глаза слезились от лука. Но Маммачи и без того уже дотронулась до стеклянного глаза. Она отдернула руку от этой слизистой твердости. От этой маслянистой мраморности.
– Ты нализался, что ли? – сердито сказала Маммачи под стук дождевых капель. – Как ты смеешь являться в таком виде?
Она ощупью нашла дорогу к раковине и, намылив руки, смыла с них глазную жижу пьяного паравана. Кончив, понюхала пальцы. Кочу Мария кинула Велья Папану старое кухонное полотенце и молчала, позволяя ему стоять и вытираться на верхней ступеньке крыльца, почти что в ее прикасаемой кухне, под наклонным свесом крыши, защищавшим его от дождя.
Немного успокоившись, Велья Папан возвратил глаз на место и заговорил. Он начал с перечисления благодеяний, оказанных его семье семьей Маммачи. От поколения к поколению. Он вспомнил, как задолго до того, как это пришло в голову коммунистам, преподобный И. Джон Айп дал в собственность его отцу Келану землю, на которой теперь стояла их хижина. Как Маммачи заплатила за его глаз. Как она помогла Велютте получить образование и дала ему работу…
Маммачи, хоть и сердилась, что он пьян, была даже не прочь послушать эпические истории о христианской щедрости ее родных и ее лично. Ничто не предвещало того, что за ними последовало.
Велья Папан заплакал. Плакала правая его половина. Слезы затопляли его живой глаз и скатывались по черной щеке. Другим своим глазом он каменно смотрел прямо перед собой. Старый параван, помнящий Время, Когда Пятились Назад, разрывающийся между Долгом и Любовью.
Потом Ужас взял над ним власть и вытряс из него слова. Он рассказал Маммачи о том, что видел. О маленькой лодчонке, пересекавшей реку ночь за ночью, и о тех, кто в ней сидел. О мужчине и женщине, что стояли в лунном свете вплотную. Соприкасаясь кожей.
Они ходили к дому Кари Саибу, сказал Велья Папан. В них вселился демон белого человека. Это была месть Кари Саибу за то, что сделал ему он, Велья Папан. Лодку (на которой сидел Эста и которую обнаружила Рахель) они привязывали к сухому стволу дерева у начала крутой тропки, которая вела через болото к заброшенной каучуковой плантации. Он видел ее там, эту лодку. Каждую ночь видел. Она покачивалась на воде. Пустая. В ожидании любовников. Она ждала часами. Иногда они появлялись среди высокой травы только на рассвете. Велья Папан видел их живым своим глазом. И другие их видели. Вся деревня уже знает. Пройдет немного времени – и Маммачи будет знать, так или иначе. Поэтому Велья Папан решил рассказать ей сам. Как параван и как человек, не полностью обладающий своим телом, он счел это своим долгом.
Любовники. Его порожденье и ее порожденье. Его сын и ее дочь. Сделавшие немыслимое мыслимым и заставившие невозможное произойти наяву.
Велья Папан говорил и говорил. Плакал. Рыгал. Шевелил губами. Маммачи не слышала его слов. Дождь забарабанил громче, капли начали взрываться у нее в голове. Она не слышала собственного крика.
Вдруг старая слепая женщина в отделанном волнистой тесьмой халате, с заплетенными в косичку седыми жидкими волосами шагнула вперед и со всей силы толкнула Велья Папана в грудь. Он покачнулся и, не найдя ногой ступеньку, полетел с крыльца вниз и растянулся в жидкой грязи. К этому он совершенно не был готов. Неприкасаемость, помимо прочего, означала и то, что можно было не ожидать прикосновений. По крайней мере в таких обстоятельствах. Человек ходил в физически непроницаемом коконе.
Крошка-кочамма, проходя мимо кухни, услыхала шум. Она увидела, что Маммачи плюет в стену дождя – ТЬФУ! ТЬФУ! ТЬФУ! – а под крыльцом в грязи простерся мокрый и плачущий Велья Папан. Он обещал пойти и убить сына. Разорвать его на части собственными руками.
Маммачи кричала:
– Пьяная скотина! Врешь, параванская сволочь!
Поверх шума и гама Кочу Мария прокричала Крошке-кочамме то, что рассказал Велья Папан. Крошка-кочамма сразу увидела неисчерпаемый потенциал ситуации и в тот же миг умастила свои мысли благоуханным елеем. Она расцвела. Она узрела здесь Руку Господню, наказывающую Амму за ее грехи и одновременно мстящую за унижение, которое она (Крошка-кочамма) претерпела от Велютты и демонстрантов, – за «Модаляли Мариякутти», за вынужденное маханье флагом. Она мигом подняла парус. Корабль благочестия, идущий твердым курсом сквозь море греха.
Пухлой рукой Крошка-кочамма обняла Маммачи за плечи.
– Похоже на правду, – сказала она тихим голосом. – Она на это способна, и еще как. Он тоже. Велья Папан не стал бы врать о таких вещах.
Она велела Кочу Марии дать Маммачи стакан воды и принести ей стул. Потом заставила Велья Папана повторить свой рассказ, то и дело прерывая его уточняющими вопросами: Чья лодка? Как часто? Когда это началось?
Когда Велья Папан кончил, Крошка-кочамма повернулась к Маммачи.
– Он должен убраться, – сказала она. – Сегодня же. Пока это не пошло дальше. Пока мы не погибли окончательно.
Потом она содрогнулась, как школьница. Тогда-то она и произнесла эти слова:
Именно это обонятельное замечание, эта маленькая специфическая черточка раскрутила маховик Ужаса.
Гнев Маммачи на старого одноглазого паравана, пьяного, покрытого грязью и промокшего до нитки, изменил русло и превратился в холодное презрение к дочери и тому, что она сделала. Маммачи