Она села и обняла его. Потянула вниз, чтобы он лег рядом.
И долго они лежали. В темноте, без сна. Немота и Опустелость.
Не старые. Не молодые.
В жизнесмертном возрасте.
Они были чужаки, встретившиеся случайно.
Они знали друг друга еще до начала Жизни.
О том, что случилось дальше, очень мало внятного можно сказать. И ровно ничего, что (согласно понятиям Маммачи) отделило бы Секс от Любви. Потребности от Чувств.
Только то, пожалуй, что никакой Зритель не глядел сквозь глаза Рахели. Ни в окно на морские волны. Ни на плывущую по реке лодку. Ни на идущего сквозь туман прохожего в шляпе.
Только то, пожалуй, что чуточку холодно было. Чуточку влажно. Но очень тихо. В Воздухе.
Что сказать еще?
Что были слезы. Что Немота и Опустелость вложились одна в другую, как две ложки в одной коробочке. Что были шумные вздохи у впадины милого горла. Что на твердом, медового цвета плече остался полукруг от зубов. Что долго после того, как все было кончено, они не отпускали друг друга. Что не радость они делили в ту ночь, а жесточайшее горе.
Что вновь были нарушены Законы Любви. Законы, определяющие, кого следует любить. И как. И насколько сильно.
По крыше заброшенной фабрики одинокий барабанщик стучал не переставая. Хлопала сетчатая дверь. Мышь перебежала от стены к стене по фабричному полу. Старые чаны для солений и маринадов были затканы паутиной. Все пустые, кроме одного – где окаменевшей кучкой лежал белый прах. Костный прах Сипухи. Давно умершей. Промаринованной.
Давая ответ на вопрос Софи-моль:
Заданный вечером в день ее приезда. Она стояла на бортике декоративного пруда Крошки-кочаммы и смотрела на кружащих в небе хищных птиц.
Софи-моль. В шляпке и брючках клеш, Любимая с самого Начала.
Маргарет-кочамма (знавшая, что, если ты находишься в Сердце Тьмы, то а)
Подоспел обед.
– Кому обед, кому ужин, – сказала Софи-моль посланному за ней Эсте.
Во время
Когда Рахель сделала то же самое, Амму увидела, вывела ее и уложила спать.
Амму укрыла непослушную дочку, подоткнула одеяло и выключила свет. Ее поцелуй не оставил слюны на щеке у Рахели, и Рахель поняла, что она не сердится по-настоящему.
– А ты не сердишься, Амму. – Счастливым шепотом.
– Не сержусь. – Амму поцеловала ее еще раз. – Спокойной ночи, родненькая. Сердечко мое.
– Спокойной ночи, Амму. Пришли поскорей Эсту.
Уже уходя, Амму услышала дочкин шепот:
– Амму!
– Что?
–
Амму прислонилась в темноте к двери спальни, не желая возвращаться за стол, где разговор, как ночная бабочка, вился и вился вокруг белой девочки и ее матери, словно они были единственными источниками света. Амму чувствовала, что она умрет – увянет и умрет, – если услышит еще хоть слово. Если еще хоть минуту ей придется терпеть горделивую теннисно-чемпионскую улыбку Чакко. И подспудную сексуальную ревность, источаемую Маммачи. И сентенции Крошки-кочаммы, имеющие целью изолировать Амму и ее детей, указать им их место в общей иерархии.
Стоя у двери в темноте, она вдруг почувствовала, как дневной сегодняшний сон движется в ней ребрышком воды, вспухшим на океанской глади, растущим и становящимся волной. Однорукий приветливый человек с солоноватой кожей и внезапно, как утес, кончающимся плечом возник среди теней на морском берегу и пошел к ней по осколкам бутылочного стекла.
Кто он был?
Кем он мог быть?
Богом Утраты.
Богом Мелочей.
Богом Гусиной Кожи и Внезапных Улыбок.
Он мог делать только что-то одно.
Амму тосковала по нему. Всей телесностью своей к нему рвалась.
Она вернулась за стол.
Глава 21
Цена бытия
Когда старый дом закрыл отяжелевшие глаза и погрузился в сон, Амму в длинной белой юбке и одной из старых рубашек Чакко вышла на переднюю веранду. Сначала она расхаживала взад-вперед. Беспокойная. Дикая. Потом села в плетеное кресло под заплесневелой бизоньей головой с глазами- пуговками, справа и слева от которой висели портреты Благословенного Малыша и Алеюти Аммачи. Ее близнецы спали с полуоткрытыми глазами, как всегда после изнурительного дня. Два маленьких чудища. Это у них в отца.
Амму включила свой транзистор-мандарин. Потрескивая, в нем зазвучал мужской голос. Эту английскую песню она никогда раньше не слышала.
Она сидела на темной веранде. Одинокая, вспыхивающая светом женщина глядела на декоративный сад своей горько озлобленной тетки и слушала транзисторный голос. Который шел из дальней дали. Летел на крыльях сквозь ночь. Плыл над реками и озерами. Над густыми кронами деревьев. Мимо желтой церкви. Мимо школы. По грунтовой дороге, подскакивая. По ступенькам на веранду. К ней.
Слушая и не слушая, она смотрела на беснование насекомых, носящихся вокруг лампы в самоуничтожительной пляске.
Слова песни распускались у нее в голове.