— Ну, значит, тебя освищут.
— Пусть освищут — этого я и хочу.
Маннгейм был на седьмом небе.
— Это забава ненадолго. Тебя просто не будут играть.
— Пусть! Разве я домогаюсь славы?.. Да, я изо всех сил рвался к ней… Бессмыслица! Безумие! Глупость!.. Как будто удовлетворение пошленького тщеславия может вознаградить за все жертвы — неприятности, мучения, подлости, унижения, гнусные уступки, — за все, чем оплачиваешь славу! Да будь я проклят, если я буду еще засорять свой мозг подобными заботами! Ну их! Не желаю я иметь ничего общего с публикой и рекламой. Реклама — гнусная мошенница. Я хочу быть частным лицом, хочу жить для себя и для тех, кого люблю…
— Вот как! — насмешливо сказал Маннгейм. — В таком случае возьмись за какое-нибудь ремесло. Почему бы тебе не тачать сапоги?
— Ах, будь я башмачником, как несравненный Сакс! — воскликнул Кристоф. — Вот весело было бы жить! Башмачник в будни, музыкант в воскресенье, да и то в тесном дружеском кружке, на радость себе и двум-трем приятелям. Вот это была бы жизнь!.. Только сумасшедший может расточать время и труды ради сомнительного удовольствия попасть в когти безмозглых критиков. Разве не лучше, не прекраснее, когда тебя любит и ценит десяток честных людей, чем когда тебя слушают тысячи ослов: то смешивают с грязью, то превозносят до небес… Нет, теперь дьяволу гордыни и честолюбия не поддеть меня, уж поверь!
— Верю, — сказал Маннгейм. И подумал: «Посмотрим, что он скажет через час».
Он спокойно подвел итог:
— Итак, мы помиримся с Wagner-Verein?
Кристоф воздел руки к небесам:
— Да я же целый час надсаживаюсь, доказывая обратное! Я же говорю тебе: никогда ноги моей там не будет! Меня в дрожь кидает от всех этих Wagner-Verein'ов, от этих обществ, от этих загонов, где бараны сбиваются в кучу и блеют хором. Передай им от моего имени, этим баранам, что я волк, что я зубаст и не в моей натуре довольствоваться подножным кормом!
— Ладно, ладно, передам, — отозвался Маннгейм и ушел, довольный проведенным утром. Он думал: «Совсем сумасшедший, хоть вяжи…»
Маннгейм немедленно пересказал весь разговор с Кристофом Юдифи, — пожав плечами, она заметила:
— Сумасшедший? Ну нет, не верю, как бы ему того не хотелось. Просто глуп и до смешного заносчив.
Между тем ожесточенный поход, начатый Кристофом в журнале Вальдгауза, продолжался. Не то чтобы это доставляло Кристофу удовольствие: ему порядком надоела роль критика, и он готов был все и всех послать к черту. Но, поскольку ему изо всех сил старались зажать рот, он упирался: враги, чего доброго, могли бы подумать, что он капитулирует.
Теперь всполошился и Вальдгауз. Пока он сам оставался невредим среди града ударов, он с олимпийским спокойствием наблюдал за схваткой. Но с некоторых пор другие издания, по-видимому, считали его особу неприкосновенной. Они нападали на него, уязвляя его авторское самолюбие с такой жестокостью, что при более тонком нюхе он сразу почуял бы когти друга. И в самом деле, эти атаки производились по тайному почину Эренфельда и Гольденринга: они не видели другого способа заставить Вальдгауза прекратить полемические наскоки Кристофа. Их расчет был верен. Вальдгауз тотчас же заявил, что Кристоф начинает его раздражать, и перестал поддерживать композитора. Тогда вся редакция принялась изыскивать наилучший способ заткнуть рот Кристофу. Но попробуйте надеть намордник на гончую в то мгновенье, когда она рвет свою добычу! Все увещания только подливали масла в огонь. Кристоф обзывал новых приятелей трусами и заявлял, что будет говорить все — все, что считает своим долгом сказать. Если они хотят выставить его за дверь — на то их воля! Всему городу станет известно, что они такие же трусы, как все прочие, но добровольно он не уйдет.
Удрученные коллеги Маннгейма только растерянно переглядывались и горько выговаривали ему за подарок, который он им преподнес в лице этого помешанного. Маннгейм, по своему обыкновению смеясь, взялся укротить Кристофа: он побился об заклад, что уже в следующей статье Кристоф возьмет тоном ниже. Ему не поверили, но события показали, что обещание Маннгейма не было пустым хвастовством. В следующей статье Кристофа, далеко не медоточивой, все же не было язвительных выпадов. Способ, примененный Маннгеймом, был донельзя прост, и все только удивлялись, как это им раньше не пришло в голову. Кристоф никогда не перечитывал написанные для журнала статьи; корректуру он пробегал небрежно и наспех. Адольф Май делал ему по этому поводу кисло-сладкие замечания: он говорил, что опечатки — позор для журнала; Кристоф же, ставивший критику ниже искусства, отвечал, что те, кого он заденет, уж как-нибудь поймут его. На этом и сыграл Маннгейм: он сказал, что Кристоф прав, что читать гранки дело корректора; он охотно сам возьмет на себя эту обязанность. Кристоф собирался рассыпаться в изъявлениях благодарности, но все в один голос поспешили уверить его, что редакция от этого только выиграет, так как избавится от лишней проволочки. И Кристоф предоставил свои корректуры в распоряжение Маннгейма, прося его получше их выправлять. Маннгейм взялся за дело: это было для него развлечением. Вначале он лишь отваживался слегка умерять резкость некоторых выражений, выбрасывал кое-где обидные эпитеты. Окрыленный удачей, он пошел дальше: начал переправлять целые фразы, извращать их смысл; он проявил в этом занятии подлинную виртуозность. Вся соль была в том, чтобы сохранить костяк фразы и своеобразную манеру Кристофа, но вложить в его уста противоположное тому, что он хотел сказать. На подтасовку мыслей Кристофа Маннгейм затрачивал больше стараний, чем на собственные статьи: он никогда за всю свою жизнь не трудился так усердно. Зато успех был полный: музыканты, которых Кристоф донимал насмешками, с удивлением убеждались, что он мало-помалу становится любезнее и даже начинает расточать им похвалы. Редакция была в восторге. Маннгейм читал им вслух плоды своих упражнений. Они хохотали до упаду! Эренфельд и Гольденринг иногда говорили Маннгейму:
— Осторожней! Ты перегибаешь палку!
— Не беспокойтесь, — отвечал Маннгейм.
И продолжал трудиться с еще большим усердием.
Кристоф ничего не замечал. Он являлся в редакцию, вручал статью, и с этой минуты она переставала занимать его. Иногда он отзывал Маннгейма в сторону:
— На сей раз я им сказал все начистоту, этим канальям. Почитай-ка.
Маннгейм читал.
— Ну, как по-твоему?
— Сильно, дорогой мой! Ты их стер в порошок.
— Как ты думаешь, что они на это скажут?
— Подымут визг и вой!
Но никакого визга не слышалось. Напротив, лица вокруг Кристофа расцветали улыбками; люди, вызывавшие у него отвращение, раскланивались с ним на улице. Однажды он явился в редакцию встревоженный и сумрачный; бросив на стол визитную карточку, он спросил:
— Что это значит?
Визитная карточка была от музыканта, которого он только что отчитал; на ней значилось: «От искренне благодарного».
Маннгейм, смеясь, ответил:
— Это он иронизирует.
Кристоф с облегчением вздохнул.
— Вот оно что, — сказал он, — а я было подумал: уж не доставил ли я ему удовольствие своей статьей?
— Он взбешен, — сказал Эренфельд, — и не хочет в этом признаться. Пытается подчеркнуть, что он выше всего этого, издевается…
— Издевается!.. Свинья! — воскликнул Кристоф, снова приходя в бешенство. — Так я преподнесу ему еще статью. Хорошо смеется тот, кто смеется последним!
— Нет, нет, — сказал, встревожившись, Вальдгауз. — Не думаю, чтобы он насмехался. Скорей уж