продолжал читать:
Кристоф сообщил этим мыслям отвагу и задор молодости; молодой героический смех громко звучал в проникнутых наивным доверием словах:
И, наконец, шла строфа, дышавшая пламенным вызовом, — Кристоф с дерзостью юного варвара беспечно вырвал ее из середины стихотворения и превратил в финал своей Lied:
Здесь музыка разражалась неистовым взрывом веселья, в ней слышалось упоение боем, триумф римского императора.
Старик дрожал всем телом. Трудно дыша, он следил за буйным течением музыки, как ребенок, которого схватил за руку и увлекает вперед бегущий товарищ. Сердце его стучало, слезы струились по щекам. Он лепетал:
— Ах, боже мой!.. Ах, боже мой!..
Он всхлипывал, смеялся. Он был счастлив. У него перехватило дыхание. Начался ужасный припадок кашля. Прибежала Саломея, старая служанка, — ей показалось, что старику пришел конец. А он все плакал, кашлял и твердил:
— Ах, боже мой!.. Боже мой!..
В краткие минуты передышки между двумя приступами кашля он смеялся тихим, тонким смешком.
Саломея думала, что он помешался. С трудом поняв наконец, что привело его в такое волнение, она напустилась на него:
— Можно ли так с ума сходить из-за всякой чепухи? Дайте-ка мне эту тетрадь! Я ее заберу. И больше вы ее не увидите.
Но старик, кашляя, крепко ухватился за ноты; он крикнул Саломее, чтобы она оставила его в покое. Так как старуха не унималась, Шульц вышел из себя и стал бранить ее, ловя ртом воздух. Никогда еще хозяин так не сердился, обычно он не смел ей перечить. Ее даже оторопь взяла — и она сдалась, но не поскупилась на язвительные словечки: сказала, что он на старости лет выжил из ума, что она до сих пор принимала его за приличного человека, но, видно, обманулась, — он так ругается и богохульствует, что любого извозчика за пояс заткнет, что глаза у него совсем на лоб вылезли, — одним таким взглядом убить можно… Угомонилась она лишь после того, как взбешенный Шульц приподнялся и крикнул ей:
— Убирайтесь!
И крикнул таким не допускавшим возражения тоном, что Саломея ушла, хлопнув дверью. Пусть теперь зовет ее, заявила она на прощание, она и не подумает прийти, пусть себе помирает один- одинешенек.
В комнате, погруженной в полумрак, снова воцарилась тишина. И снова спокойное безмолвие вечера нарушали только куранты, вызванивавшие смешные и сентиментальные мелодии. Смущенный своей вспышкой, старик Шульц неподвижно лежал на спине и дожидался, когда уймется бурное биение сердца; он прижимал к груди драгоценные Lieder и смеялся, как дитя.
Последовавшие за тем одинокие дни проходили в состоянии, близком к экстазу. Шульц позабыл о своих немощах, о зиме, о ненастье, о своем одиночестве. Все вокруг было сияние и любовь. Приближаясь к земному пределу, Шульц чувствовал, как он возрождается в юной душе неведомого друга.
Он силился нарисовать себе образ Кристофа. Композитор представлялся ему совсем не таким, каким был в действительности. В своем воображении Шульц видел светловолосого, худощавого человека с голубыми глазами, со слабым, глуховатым голосом, кроткого, застенчивого и доброго. Но каков бы он ни был на самом деле, Шульц все равно создал бы себе идеальный образ Кристофа. Он идеализировал всех окружающих: учеников, соседей, приятелей, старую служанку. Добрый и любящий, неспособный критиковать и, быть может, умышленно уклонявшийся от критики, — так легче было отгонять горькие мысли, — он населял мир ясными и чистыми душами по своему подобию. Это была ложь от избытка доброты, и эта ложь помогала ему жить. Шульц и сам знал в глубине души, что обманывает себя, и по ночам, в постели, часто вздыхал, вспоминая прожитый день — десятки мелочей, противоречивших его идеализированным представлениям. Он отлично знал, что старая Саломея за его спиной насмехается над ним, судачит о нем с кумушками всего квартала и тайком приписывает к очередному счету по субботам. Знал, что ученики заискивают перед ним, пока он им нужен, а получив желаемое, исчезают. Знал, что старые товарищи по университету забыли о его существовании с тех пор, как он вышел в отставку, а новый профессор эстетики обкрадывает его в своих статьях без указания источника или же вероломно ссылается на него как раз тогда, когда приводит какую-нибудь малозначащую фразу из его сочинений или подчеркивает его промахи (прием, весьма распространенный среди критиков). Он знал, что его приятель Кунц не далее как сегодня налгал ему и что не видать ему, как своих ушей, книг, которые он дал на несколько дней другому своему приятелю, Поттпетшмидту; а это очень огорчало Шульца — книги свои он любил, как живых людей. И много еще припоминалось ему горького из недавнего и далекого прошлого. Не хотелось ему об этом думать, но назойливые мысли все время были с ним. Воспоминания пронзали его жгучей болью.
— Ах! Боже мой, боже мой! — вздыхал он в ночной тишине.
Но Шульц отмахивался от этих докучливых мыслей: он их просто отстранял. Ему хотелось быть доверчивым, верить во все доброе, верить в людей. И он верил. Сколько раз жизнь грубо разбивала его иллюзии! А на их месте снова и снова возникали другие… Он не мог обходиться без них.
Незнакомец, по имени Кристоф, стал для старика источником света. Первое письмо, полученное от Кристофа, холодное и угрюмое, не могло не огорчить его, но он не хотел сознаваться в этом, он радовался, как дитя. Старик был так невзыскателен, так мало требовал от людей, что и немногое способно было