— Я должен считаться с моим христианским долгом, — ответил он, на сей раз не так уверенно.
— Возможно. Но ты должен противопоставить этому и другое. Разве у тебя нет долга возлюбленного, долга передо мной?
— Никакой мирской долг не может быть выше долга религиозного.
— Подожди. Имей терпение. Просто ты не все обдумал. Придя сюда тайно, ты причинил зло моему отцу. Ты не можешь отрицать этого. Мы вместе, ты и я, опозорили его. И теперь ты хочешь воспользоваться плодами этого греха, воспользоваться спрятанным, как вор; ты хочешь причинить еще большее зло моему отцу?
— Что же мне, идти против своей совести? — спросил он угрюмо.
— Боюсь, что у тебя нет другого выхода.
— Погубить мою бессмертную душу? — он почти смеялся. — Ты зря стараешься.
— Но у меня для тебя есть нечто большее, чем слова, — и левой рукой она вытянула из-за пазухи висящую у нее на шее изящную золотую цепочку и показала на маленький крест, усыпанный бриллиантами. Сняв цепочку через голову, она протянула ее ему.
— Возьми, — приказала она. — Возьми, я сказала. Теперь, держа в руке этот священный символ, торжественно поклянись, что ты не разгласишь ни слова из того, что услышал сегодня. Иначе ты умрешь, не получив отпущения грехов. Если ты не дашь клятву, я подниму слуг, и они поступят с тобой, как с проникшим в дом злодеем. — Затем, глядя на него с порога, она почти шепотом предостерегла его еще раз.
— Живее! Решайся: предпочтешь ты умереть здесь без покаяния и погубишь навеки свою бессмертную душу, побуждающую тебя к этому предательству, или дать клятву, которую я требую?
Он было начал спор, напоминающий проповедь, но она резко оборвала его:
— Я спрашиваю в последний раз: ты принял решение?
Разумеется, он выбрал долю труса, совершив насилие над своей чувствительной совестью: держа в руке крест, он повторил за ней слова этой страшной клятвы, нарушение которой должно было навеки погубить его бессмертную душу. Думая, что нарушить такую клятву он не сможет, она вернула ему кинжал и позволила уйти. Она надеялась, что крепко связала его нерушимыми религиозными обетами.
И даже на следующее утро, когда ее отец и все, кто присутствовал на собрании в доме, были арестованы по приказу Святой Палаты инквизиции, она все еще не могла поверить в его клятвопреступление. Все же в ее душу закралось сомнение, которое она должна была разрешить любой ценой. Она приказала подать носилки и отправилась в монастырь Святого Павла, где попросила встречи с фра Альфонсо де Оеда, доминиканским приором Севильи.
Ее оставили ждать в квадратной, мрачной, плохо освещенной комнате, пропахшей плесенью. В комнате было только два стула и молитвенная скамейка. Единственным украшением служило большое темное распятие, висевшее на побеленной стене.
Вскоре сюда вошли два монаха-доминиканца Один — среднего роста, с грубыми чертами лица и плотным телосложением, был непреклонный фанатик Оеда, другой — высокий и худой, с глубоко посаженными блестящими черными глазами и мягкой печальной улыбкой, был духовник королевы, Томаз де Торквемада, главный инквизитор Испании. Он подошел к ней, оставив Оеду позади, и остановился, глядя на нее с бесконечной добротой и состраданием.
— Ты дочь этого заблудшего человека. Диего де Сусана, — мягко произнес он. — Да поможет и укрепит Господь тебя, дитя мое, перед испытаниями, которые, может быть, предстоят тебе. Какой помощи ты ждешь от нас? Говори, дитя мое, не бойся.
— Святой отец, — запинаясь, проговорила она. — Я пришла молить Вас о милости.
— Нет нужды молить, дитя мое. Разве могу я отказать в сострадании, я, который сам нуждается в нем, будучи таким же грешником, как и все.
— Я пришла просить милосердия для моего отца.
— Так я и думал. — Тень пробежала по его кроткому, грустному лицу. Выражение нежной грусти в его глазах, устремленных на нее, усилилось. — Если твой отец не повинен в том, что приписывают ему, то милосердный трибунал Святой Палаты явит его невиновность свету и возрадуется. Если же он виновен, если он заблудился, а все мы, если не укреплены Божьей милостью, можем заблудиться, то ему дадут возможность искупления грехов, так что он может быть уверен в своем спасении.
Она задрожала, услышав это. Она знала, какую милость проявляют инквизиторы. Милость настолько одухотворенную, что она не принимает во внимание преходящие страдания, испытываемые при ее утверждении.
— Мой отец не повинен в каком-либо прегрешении против веры, — сказала она.
— Ты так уверена? — прервав ее, прокаркал резким голосом Оеда. — Хорошенько подумай. И помни, что твой долг христианки превыше долга дочери.
Она чуть было прямо не потребовала назвать имя обвинителя своего отца, что, собственно, и было истинной целью ее визита, но успела сдержать свой порыв, понимая, что в этом деле необходима хитрость. Прямой вопрос мог вообще закрыть возможность что-то узнать. Тогда она искусно выбрала направление атаки.
— Я уверена, — заявила она, — что он более пылкий и благочестивый христианин, хотя он и новообращенный, чем его обвинитель.
Выражение задумчивости исчезло из глаз Торквемады. Они стали пронзительней, как глаза инквизитора, как глаза ищейки, устремленные на след. Однако он покачал головой.
Оеда заспорил.
— В это я не могу поверить, — сказал он. — Донос был сделан из настолько чистых побуждений, что доносивший, не колеблясь, сознался в собственном грехе, вследствие которого он узнал о предательстве дона Диего и его сообщников.
Она чуть было не вскрикнула от боли, услышав ответ на свой невысказанный вопрос. Но сдержала себя и, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения, храбро продолжала бить в одну точку.
— Он сознался? — воскликнула она, сделав вид, что поражена услышанным.
Монах важно кивнул.
— Дон Родриго сознался, — настаивала она, как бы не веря.
Монах кивнул еще раз и внезапно спохватился.
— Дон Родриго? — переспросил он. — Кто сказал — дон Родриго?
Но было уже поздно. Его утвердительный кивок выдал правду, подтвердил ее наихудшие подозрения. Она покачнулась, комната поплыла перед глазами, девушка почувствовала, что теряет сознание. Но внезапно слепая ненависть к этому клятвопреступнику охватила ее, придала силы. Если ее слабость и непокорность будут стоить отцу жизни, то именно она должна теперь отомстить за него, даже если это унизит ее и разобьет ей жизнь.
— И он сознался в своем собственном грехе? — Медленно повторила она тем же задумчивым, недоверчивым тоном. — Отважился сознаться в том, что он сам вероотступник?
— Вероотступник? Дон Родриго? Этого не может быть!
— Но мне показалось, вы сказали, что он сознался.
— Да, но… но не в этом.
На ее бледных губах заиграла презрительная улыбка.
— Понимаю. Он не преступил пределов благоразумия в своей исповеди. И не упомянул о своем вероотступничестве. Он не рассказал вам, что этот донос он совершил, мстя за то, что я отказалась выйти за него замуж, узнав о его вероотступничестве и испугавшись наказания в этом и в будущем мире.
Оеда уставился на нее с нескрываемым недоверчивым изумлением.
Тогда заговорил Торквемада.
— Ты говоришь, что дон Родриго де Кардона — вероотступник? В это невозможно поверить.
— Я могу предоставить вам доказательства, которые должны убедить вас.
— Так представь их нам. Это твой священный долг, иначе ты сама станешь укрывательницей ереси и можешь быть подвергнута суровому наказанию.
Примерно через полчаса она покинула монастырь Святого Павла и направилась домой. В ее душе царил ад. Не было теперь у нее другой цели в жизни, кроме желания отомстить за своего отца, погибшего