забыли, а ограничились поцелуями, тяжелыми вздохами и слезами в объятиях друг друга.
Единственными произнесенными ими словами были клятвы в вечной верности и любви, любви неподвластной никаким силам, ни естественным, ни тем, что свыше.
– Я твоя, Робин, до конца дней моих, – рыдая, уверяла она. – И никому другому я принадлежать не буду. Пусть Эссекс избавит себя от трудов – я не желаю его видеть. И, клянусь, не пожелаю никогда! Я ненавижу его, Робин. О, мой милый, как бы я хотела умереть!
Он нежно погладил ее по голове, прижал к груди и прошептал, касаясь губами щечки:
– Если ты умрешь, любимая, для чего мне жизнь?
– Для чего нам обоим такая жизнь, если нам суждено провести ее врозь? Для чего нам она?
О том они и толковали. Их речи были полны обычных слов любви, говорить же о реальной действительности или строить какие-либо планы они, бедняжки, не могли, так как были лишены всяких надежд на будущее. Они понимали, что созданы друг для друга, но также сознавали непреодолимость препятствий. Они знали, что физическая разлука не сможет разлучить их души, и это дарило им небольшое утешение. Души их слиты воедино, что бы ни случилось с их телами! Со всей страстностью они предались именно этой мысли, ища в ней силы выстоять против грядущих черных дней.
После неоднократных последних объятий и орошенных слезами прощальных поцелуев, они наконец-то расстались, а наутро леди Саффолк с дочерью отбыли в Одли-Энд.
И многие дни после этого лорд Рочестер тенью слонялся по Уайтхоллу. Он до такой степени перепугал короля, что тот послал к нему своего нового доктора Майерна.
Но никакие ухищрения медицинской науки, которые доктор Майерн вывез из Франции, не могли излечить снедавшую сердце его светлости тоску. Куда лучшую службу сослужил Овербери – точнее, его острое и точное перо и поэтический дар: ему удалось изысканно прекрасными словами выразить страдания милорда.
Сэр Томас, и так перегруженный делами, которые его светлость совсем забросил, проводил немногие остававшиеся ему часы досуга за тем, что изливал в песнях боль чужого сердца и тем облегчал эту боль.
С точки зрения Овербери, это было бессмысленной тратой времени.
Его собственная цель уже была достигнута предыдущими стихами: результатом их стал скандал, а результатом скандала – разрыв между Рочестером и Говардами, чего сэр Томас и добивался.
Так что в этом отношении сэр Томас был теперь вполне удовлетворен. Подобно графу Нортгемптону, он с личной заинтересованностью наблюдал за тем, как тает здоровье лорда Солсбери. Но он обладал большим терпением, чем старый граф, потому что, с одной стороны, был моложе и мог позволить себе ждать, а с другой – понимал, что время вообще работает ему на руку, поскольку только временем укреплялись его и лорда Рочестера позиции. И когда бы встал вопрос о наследнике должности первого государственного секретаря, его собственная возросшая опытность и возможности, поддержанные влиянием лорда Рочестера, могли бы обеспечить ему желанную должность. Он подозревал – и имел серьезные основания для такого предположения, – что подобные же амбиции не давали покоя и лорду Нортгемптону, чей опыт и происхождение делали его единственным серьезным соперником. Если бы Нортгемптону теми или другими ухищрениями удалось бы заслужить дружбу Рочестера, он стал бы для сэра Томаса по-настоящему опасным – сэру Томасу оставалась бы роль бессловесной тени Рочестера. Он бы продолжал исполнять все обязанности государственного секретаря, но не имел бы ни почестей, ни доходов.
Эту опасность сэр Томас отныне полагал миновавшей. Каким бы циничным не считал он Нортгемптона, он и предположить не мог, что тот способен до такой степени утратить достоинство и самоуважение, чтобы получить желанную должность из рук того, кто забросал грязью гордый герб Говардов.
Добившись своего, сэр Томас считал все дальнейшие подвиги любовной версификации излишними. И с радостью и облегчением прочел письмо из посольства в Париже, пришедшее хмурым ноябрьским утром, – радость его была столь велика, что он чуть не выдал ее голосом, когда лорд Рочестер, как обычно, зашел к нему перед сном узнать, что случилось за день.
Сначала Овербери доложил о некоторых неудобствах, возникших в связи с одной недавно дарованной монополией. Он говорил об этом так долго и в таких подробностях, что его светлость, утомленный деталями, в которых он не очень-то разбирался, прервал его:
– Хорошо, хорошо. Реши вопрос, как сам считаешь нужным. Ты в этом разбираешься лучше меня. Приготовь все документы на подпись. Есть еще что-нибудь важное?
Сэр Томас расправил лежавшую перед ним бумагу и в нерешительности сказал:
– Ничего важного для государства. Но в письме, которое прислал Дигби, есть кое-что, что могло бы заинтересовать тебя. Он тут пишет, что перед тем как отправиться в Англию, граф Эссекс останавливался на несколько дней в Париже.
Его светлость вскинул голову, тело его напряглось, он изменился в лице. Некоторое время он стоял, безмолвно глядя перед собой, затем выругался, повернулся на каблуках и отошел к окну.
Сэр Томас задумчиво изучал спину атлетически сложенного молодого человека, спину, которую облекал роскошный серый с золотом камзол. А потом на губах его мелькнула улыбка. Он подошел к другу, обнял его за плечи и вместе с ним стал смотреть в садик за окном, такой печальный в осенней наготе, окутанный туманом, промокший под недавним дождем.
– Успокойся, Робин, и прими неизбежное. Бороться против неизбежного – все равно что биться головой о стену. Из твоих терзаний я создал последний сонет, я напишу «Конец» – конец прекрасной и горькой главы твоей юности.
– О Боже! – простонал Рочестер.
– Ну, ну, я знаю, как тебе больно. Но это столь же неизбежно, как смерть. А тот, кто храбро встречает смерть, вполовину уменьшает страх перед нею. Прими то, что ты не можешь не принять. Пронзи свою душу этим пониманием, но один лишь раз, и пусть время залечит рану, которую ты себе нанесешь..
– Время! – саркастически вскричал Рочестер. – Да неужели время способно залечить такую рану?
– В душе человека нет ран, которые не могло бы излечить время, если только у человека хватает смелости продолжать жить. Если же ее нет, то и жить не стоит. Время хоронит все, что оно само и порождает. Некоторые из могил глубоки, некоторые – не очень, но время, по крайней мере, убирает сотворенное им из виду и таким образом смягчает болезненные воспоминания. Так будет и с тобой.
– О никогда! Никогда!
– И другие произносили эти же слова и с такой же страстью, когда взирали на бездыханное тело любви, пока время еще не взялось за свою лопату. И все же они выживали – чтобы полюбить вновь. Это один из законов жизни. Положись на него и успокойся.
– Такой закон не для меня! Я не принимаю его! Почему я должен перед ним склониться? Почему я должен склониться перед низостью, содеянной эгоистичными, искавшими собственной выгоды подлецами, которые и сладили этот брак между детьми? Фрэнсис тогда еще ничего не понимала. Когда они повели ее к алтарю, ей было всего двенадцать, и своей алчностью они запятнали и унизили святость брака. Разве можно склониться перед таким унижением? Неужели она должна терпеть объятия незнакомца только из-за тех уз, в создании которых она не принимала никакого участия?
– Да, здесь много причин для негодования. Но это бесплодное негодование: зло уже сотворено и не может быть исправлено. Эти узы сковали их, эти узы невозможно разрубить.
– Невозможно? Но ведь она может овдоветь! – Глаза Рочестера горели.
– Боже упаси! Мы живем во времена короля Якова I, а не Гарольда Саксонского[42]. Мы не дикари, мы законопослушные граждане. Если ты убьешь Эссекса, что станет с тобой? Да и вообще, какую злобу ты можешь питать к этому человеку? Он – такая же жертва, как ты и Фрэнсис, он тоже бессилен развязать эти узы.
– А ты в этом уверен? Если бы он был против выполнения своих супружеских обязанностей, он нашел бы способ от них избавиться.
– Способ? Да такое не под силу и целой скамье епископов. – Сэр Томас покачал головой. – Робин,