стерильный кошмар. Он взял меня за руку и глядел на меня — не просительно, не властно, — а со спокойным облегчением, и это было хуже всякого взрыва. Казалась, он говорил: «Видишь, я изменился. Я понял. Я снова гожусь для жизни. Ты только возьми меня». Видя Алана рядом с его слишком заботливой матерью и этим слишком рассеянным психиатром, я испытала вдруг острую жалость, и чуть было не поверила в реальность его немой просьбы. Да, это было хуже всего. Он глядел, как доверчивая побитая собака, которая хочет сказать, что наказание чересчур затянулось, что оно было достаточно убедительным, и слишком жестоко с моей стороны и дальше его оставлять в этом аду. Эта мрачная палата… Куда делся плюш, на котором он привык вытягиваться всем своим большим телом? Куда делись кашемировые шали, которыми он, засыпая, любил прикрывать глаза в дни своей грусти? Куда делась та мягкость жизни, та пушистая нежность, с которой встречали его узкие парижские улочки, маленькие пустые кабачки и молчание ночи? Нью-Йорк, не переставая, глухо гудел день и ночь, и для него, я знаю, с самого начала это было невыносимо. Но искусственное и болезненное молчание этой палаты было еще более нестерпимо: «Я здесь уже неделю», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь себе? Ты представляешь?». «Они все очень вежливы», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь: я во власти этих людей!». «Доктор совсем неплохой», — соглашался он, и это значило: «Как могла ты бросить меня на этого бездушного чужого человека?». На прощанье он прошептал: «Я выйду через неделю, я думаю». А я слышала молчаливый крик: «Неделю, только неделю, подожди меня всего неделю!» Я была буквально растерзана. Воспоминания о нашей счастливой жизни нахлынули на меня: наш смех, наши споры, наши сиесты на пляже, наша самозабвенность, а главное, эта неистребимая уверенность в том, что мы любим друг друга и будем вместе до глубокой старости. Забылся кошмар наших последних лет, забылась новая уверенность, приобретенная уже мною одной и состоявшая в том, что если так пойдет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в то же время. Парк-Авеню встретил меня отвратительным гомоном и сумятицей. Вместо того, чтобы пойти пешком и увидеть Нью-Йорк, я торопливо села в автомобиль свекрови. Она предложила выпить чаю в Сан-Реджис, где мы можем спокойно поговорить. Я согласилась. Казалось, отныне я принесена в жертву лимузинам, шоферам и чайным салонам и обязана проводить там время в обществе людей, вдвое старше меня и вдесятеро увереннее. Тем не менее, я заказала виски; свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Видимо, эта больница — со специально депрессивным уклоном. На секунду я почувствовала симпатию к свекрови.

Алан ее единственный сын. Быть может, несмотря на профиль хищной птицы, под этим оперением с о-ва Св. Лаврентия бьется материнское сердце?

— Как вы его нашли?

— Как вы и говорили — и хорошо, и плохо.

Воцарилось молчание, и я поняла, что как только минутная слабость пройдет, она вновь стянет свои войска.

— Жозе, моя дорогая, — начала она, — я никогда не желала вмешиваться в то, что касается вас двоих.

За этой ложью последует, очевидно, и вторая, и третья. Я решила не мешать.

— Так что не знаю, почему вы разошлись, — продолжала она. — Во всяком случае, должна вам сказать, я была абсолютно не в курсе того, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его болезнь была в разгаре, и было слишком поздно его упрекать. Я махнула рукой, как бы желая сказать, что это не имеет значения, но она была другого мнения и тоже махнула рукой, как бы наперерез мне, говоря: нет, напротив. Мы как два семафора, только работаем по разным кодам.

— Как же вы устроились? — спросила она.

— Я нашла работу, не слишком выдающуюся в денежном плане, но довольно интересную.

— А этот господин А. Крам? Вы знаете, мне пришлось затратить сумасшедшие усилия позавчера, чтобы вырвать у его секретарши ваш адрес.

— Этот господин А. Крам — друг, — сказала я, — и только.

— И только?

Я подняла глаза. Наверное, вид у меня был довольно измученный, ибо она поспешила сделать вид, что ее убедило, по крайней мере, пока, мое «и только». Вдруг я вспомнила, что пообещала Юлиусу остановиться у «Пьера» и позвонить ему, и почувствовала угрызения совести. Франция, Юлиус, журнал, Дидье — казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такими ничтожными, что сама я, казалось, совсем потерялась. Потерялась в этом страшном городе, рядом с этой враждебной ко мне женщиной, после этой страшной клиники, потерялась, лишившись корней, любви, друга, потерялась в своих собственных глазах. Большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный возле меня, невозмутимый гарсон, уличный шум — все вызывало во мне дрожь. Я оперлась обеими руками о стол и застыла в невыносимом страхе и отчаянии.

— Что вы собираетесь делать? — строго спросила моя непреклонная спутница.

Я ответила «не знаю», и это был самый искренний в мире ответ.

— Вы должны принять решение, — продолжала она, — относительно Алана.

— Я уже приняла решение: Алан и я должны развестись. Я ему об этом сказала.

— А он мне говорил иначе. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но не окончательно.

— И все-таки — это именно так.

Она вперилась в меня глазами. Эта мания разглядывать долго в упор, что она полагала моментом истины, могла кого угодно вывести из себя. Я пожала плечами и отвела глаза. Это привело ее в раздражение, вся ее злоба тут же вернулась к ней.

— Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком чувствителен, а вы слишком независимы, и это не могло не заставить его страдать. Я вызвала вас единственно по его просьбе и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.

— Что он писал?

Ловушка захлопнулась.

— Он писал, что не может…

Она спохватилась, что так глупо созналась в своей нескромности. Если бы она не была так накрашена, было бы видно, как она покраснела.

— Ну что ж, — прошептала она, — я прочла эти письма. Я была в безумном отчаянии, и вскрыть их — был мой долг. Кстати, как раз из них я узнала о существовании господина А. Крама.

Надменность вернулась к ней. Бог знает, что мог написать Алан относительно Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается, растет гнев и выводит меня из моей подавленности. Образ Алана, беспомощного, с помутившимся взором, по мере этого терял свою отчетливость. Не может быть и речи о том, чтобы хоть на один день остаться рядом — с этой ненавидящей меня Женщиной. Я не вынесу этого. Но я обещала Алану прийти завтра. Да, действительно, обещала.

— Кстати, о Юлиусе А. Краме, — проговорила я, — он весьма любезно предложил мне воспользоваться номером, который забронирован для него у «Пьера». Так что я не буду вас больше обременять.

Услышав это, она слегка махнула рукой и чуть улыбнулась, как бы приветствуя меня: «Браво, милочка, вы недурно устроились».

— Вы нимало меня не обременяете, — возразила она, — но я думаю, что у «Пьера» вам будет веселее, чем в квартире вашей свекрови. Я ведь не просто так сказала о вашей независимости.

На ней была черно-синяя шляпа, вроде берета, украшенная райскими птичками. Внезапно мне захотелось нахлобучить ей ее до самого подбородка, как бывает в комических фильмах, а когда она заверещит, бросить ее, ничего не видящую, посреди чайной. Иногда у меня бывают такие минуты гнева, сопровождающиеся приступом нелепого, исступленного смеха. И я могу тогда сделать что угодно. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и сорвала с вешалки пальто.

— Я завтра приду к Алану, — сказала я, — как мы и договорились. За чемоданами я пришлю к вам кого-нибудь от «Пьера». В любом случае парижский адвокат снесется с вашим по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покинуть вас так скоро, — добавила я под влиянием рефлекса вежливости, возникшего откуда-то из детства, — но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж — моим друзьям и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату