через всю гостиную. Сумасшедший смех и опасения одновременно раздирали меня, ибо взгляд Алана от гнева стал странно тусклым, почти остекленевшим. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не потрудившись осведомиться о моих вкусах, вложил в мою руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через мгновенье я поняла, что на этот раз обошлось без скандала.
— Поговорим серьезно, — сказал Юлиус А. Крам. — Что вы делаете в жизни?
— Ничего, — ответила я с некоторой гордостью.
И вправду, среди всех этих бездельников, без конца говорящих о своих «занятиях» — эскизах мебели, украшениях в финском стиле и прочих безделках — и не забывающих об участии в тысяче отраслей промышленности, мне было чрезвычайно приятно признаться в своей полной бездеятельности. Я была женой Алена, и мою жизнь обеспечивал он. Внезапно я поняла, что скоро уйду от него и что больше не смогу ничего от него принять, никогда, ни одного доллара, ни одного свидания. Мне нужно будет работать, влиться в веселую толпу людей, занятия которых расплывчато называются «пресс-атташе», «уполномоченный по культурным связям» и тому подобное… А еще мне понадобится счастливый случай, чтобы попасть в тот привилегированный круг, где встают только в девять часов, а к морю ездят два-три раза в год. Между мною и материальными заботами всегда кто-то стоял — сначала родители, потом Алан. Кажется, счастливое время миновало, и я, бедная дурочка, поздравляла себя с этим, как с приключением.
— А вам нравится ничего не делать? — Взгляд Юлиуса А. Крама не был строг. Он выражал ласковое любопытство.
— Конечно, — сказала я. — Я слежу, как проходит время, как текут дни. Греюсь на солнце, если оно светит. Не задумываюсь, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня всегда есть время заняться им. Каждый должен иметь на это право.
— Может быть, — сказал он мечтательно, — я об этом никогда не думал. Всю жизнь я работал. Но мне это нравилось, — добавил он извиняющимся тоном, который меня тронул.
Это был любопытный человек. Он был одновременно и слаб, и грозен. Что-то волновалось в нем, что-то неустанное и отчаянное. Оно-то, видно, и рождало этот смех-лай. Ах, нет, — подумала я, — не стоит углубляться в психологию успеха и одиночества деловых людей. Когда человек очень богат и очень одинок, он явно того заслуживает.
— Ваш муж без конца смотрит на вас, — произнес он. — Что вы ему сделали?
Почему он отводит мне priori роль палача? И что ему ответить? «Я люблю своего мужа, не очень люблю, очень люблю, люблю другого?» Допустим, я хочу сказать правду, что тогда ему ответить, чтобы и сам Алан подтвердил: это правда?.. Худшее в разрывах — именно это: люди не просто расстаются, они расстаются по разным причинам. Быть такими счастливыми, так переплестись друг с другом, стать такими близкими, когда ничто не истинно, кроме единственного — один в другом — и вдруг заблудиться, растеряться, искать в пустыне тропинки, которые никогда не пересекутся.
— Уже поздно, — сказала я, — мне нужно идти.
Тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и преисполненным самодовольства описал мне прелести чайной «Салина» и пригласил меня туда на послезавтра к пяти часам, если, конечно, это не кажется мне слишком старомодным. Я согласилась, повергнутая в изумление, покинула его и направилась к Алану. Теперь меня ждала душераздирающая ночь, со взрывами страстей и слезами — правда, уже последними. А в голове моей звенело: «У них лучшие в Париже профитроли».
Это была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.
— Ромовую бабу, — сказала я.
Я сидела на диванчике в кондитерской «Салина», растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии.
Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня я провела под холостым огнем всех мушкетов любви, ревности и отчаяния. Вновь Алан навел на меня весь свой арсенал и стрелял в упор, ибо эти два дня он не позволял мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о нелепом свидании, назначенном мне Юлиусом А. Крамом в чайной.
Любое другое свидание — с другом, близким человеком, — я знала, вынудило бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Меня страшили исповеди, в которых столь часто находят отраду женщины моего возраста. Я не умела с ясностью выразить себя, я всегда боялась убедиться в собственной виновности. И потом ведь было только два решения: первое — терпеть Алана, нашу совместную жизнь и то, что каждое мгновение мы плюхаемся носом в грязь, насилуем наши сердца, а в мыслях у нас постоянный разброд. Второе — уйти, убежать, ускользнуть от него. Но временами я совсем терялась. Я вспомнила его таким, каким я любила его, и тогда исчезали и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.
В этой чайной, где порхала проголодавшаяся молодежь, и жужжали пожилые дамы, я поначалу почувствовала себя хорошо. В надежном убежище: под охраной сонма непреклонных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров, черных монашенок, не ведающих ни о чем — в том числе и обо мне. Ко мне вернулся вкус к жизни или к иронии. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого еще не успела взглянуть. Он показался мне очень благопристойным, очень мягким и слегка примятым. Заметно было, что и в два дня щетина не могла захватить всю его кожу, а лишь тайком пробивалась кое-где. Я забыла о его деятельности, о дикой энергии, затрачиваемой им, чтобы добиться успеха; я забыла, глядя на эту юношескую растительность, о грубой силе и столь прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. На месте промышленного магната я видела пожилого младенца. Мои впечатления часто обманывают меня, но столь же часто и заполняют мои мысли, потому я на них не в обиде.
— Две чашки чая, бабу и миндальное пирожное, — произнес Юлиус А. Крам.
— Сию минуту, господин Крам, — пропела официантка и, сделав причудливый пируэт, скрылась в лабиринте ширм.
Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему, только что чудом избежав смертельной опасности. «Я сижу в чайной, с крупным промышленником. Мы заказали миндальное пирожное и бабу», — шелестело в моей памяти, а сердцем, умом — словом, всем своим существом я видела только обезображенное гневом красивое лицо Алана, прижатое к перилам лестницы. На нашей милой планете я повидала и бары, и рестораны, и ночные кабачки, но не имела представления о чайных (об этой, казалось мне, еще менее чем обо всех других). Эта тихая гавань, как на полотне Жуй — предупредительность, белые передники, крахмальные наколки, — создавала у меня впечатление фальшивой, с трудом выносимой безопасности. Ничего не поделаешь: решительно я создана для того, чтобы, задыхаясь от гнева и боли, сидеть растрепанной на плюшевом диванчике против молодого мужчины, испытывающего такие же муки, но не для того, чтобы лакомиться пирожными в обществе любезного незнакомца. Иногда возникает и застревает в сознании такое вот зрительное представление о себе самой. В остальное время плывешь, не видя себя, растворившись в облаке солоноватых бесцветных пузырьков, и погружаешься в темные глубины, ослепнув, оглохнув и онемев от отчаяния. Или, наоборот, вдруг предстаешь, торжествуя, во всем своем великолепии перед глазами кого-то другого, кто ослеплен этим солнцем — тобой, выдуманным им самим себе на муки. Не стоит говорить, что в тот момент я ни о чем таком не думала. Вообще, я никогда не рассуждала с собой о себе. Другие меня больше интересовали. В тот момент я решала вопрос, какого цвета миндальное пирожное: желтого или бежевого. Наверное, что-то среднее. В конце концов, не зная, что еще сказать, я задала этот вопрос Юлиусу. Он показался очень озадаченным, пожал плечами — для мужчины верный признак того, что он об этом не имеет понятия — и спросил, что нового у Алана. Я кратко ответила, что у него все в порядке.
— А у вас?
— У меня тоже, конечно.
— Конечно… это не ответ.
Он начинал меня раздражать. Может быть, это и не ответ, но у меня не было другого. Все, что я мота сделать, это подробно описать свое детство, отношения с разными людьми и свое мучительное супружество с Аланом. Больше ничего я ему ответить не могла. И потом я его не знала! И не считала его ни другом, ни поверенным. Мне показалось, что слишком долго не несут миндальное пирожное.
— Я неделикатен, — сказал он голосом категоричным и почти торжественным.