БОЛЬ
Те, кто выжил в ленинградскую блокаду, уже после, сильно после, вспоминали, что на то кромешное, нечеловеческое время куда-то делись их привычные, человеческие болячки – язвы там всякие, ревматизмы, нефриты и прочие загрязнители счастливого жизненного фона. Как говорят французы, сomparison n`est pas raison (сравнение – не доказательство), но уж очень похоже исчезла, забылась вчерашняя смертельная, казалось, угроза семейной жизни, когда на них навалился настоящий, неопознаваемый враг – Дунина внезапная болезнь.
В первый послепраздничный день на Клавином дубовом служебном столе часа в три тренькнул телефон.
– Мамочкин, я тут в универ не пошла, врача вызвала. 38,7. Чего бы мне принять пока?..
Уговаривая себя – обыкновенная простуда, не бойся! не бойся! – Клава доерзала на своем стуле до конца рабочего дня, до без четверти шесть (ноги не шли к Макару в кабинет, чтоб раньше отпроситься). Потом, несчастная, она часов не наблюдала.
Захлебывающийся Дунин кашель заставил ночью схватиться за соломинку «скорой помощи», приехавшей так нескоро, да еще и с упреками.
– Совести у вас, мамаша, нет. Типичный грипп, а вы в такую рань, – (рань? темно же еще…), – людей поднимаете (ночью врачи спят, хоть и на дежурстве, люди ведь, не машины…), – отчитывала Клаву сухопарая молодая врачиха, которую изрядно старила хроническая недоброта. – И не стремно вам так бесплатную медицину эксплуатировать!
На это интонационно-курсивное выделение отреагировал Костя, чей страх за дочь питался еще и ощущением полной собственной бесполезности. Он метнулся за кошельком – в кабинет, к столу, к портфелю, к своему плащу, нашел Клавин в ее сумке – и первая купюра (сколько дал, не осознал) упала в оттопыренный карман медицинского халата. С этого момента и начался обильный деньгопад – каждой бумажкой, как свечой в церкви, они оба уговаривали судьбу сжалиться над их дитем, и облетел бы весь стратегический запас (возникший после Костиных заграничных лекций только благодаря его полному, тотальному самоограничению), если б в конце концов до них обоих не дошло, что ни купить выздоровление, ни откупиться от рока нельзя.
Но пока был оплачен укол анальгина, сбивший с толку еще на несколько часов.
– Надо бы на рентген, – пробормотала участковая себе под нос, пряча стетоскоп в поношенный, потерявший свой родной цвет ридикюль. – Машина у вас есть? Самой-то ей не дойти…
– Машины своей нет, но мы привезем, – хором прошептали Клава и Костя.
И эта их бестолковая готовность хоть на себе тащить больную дочь, хоть куда тащить, пробила брешь в ороговевшей почти душе старой докторши – а как иначе десятилетиями приходить в дом к беде, к горю, к убожеству и бедности; да чем угодно будешь защищаться, даже и предосудительным хладнокровием (бойся равнодушных!). Не в строительном материале дело: говорят, якуты сооружали оборонительные стены из заледеневших блоков навоза – доску пуля пробивала, а в них застревала. Но для настоящего лечения-прозрения, как и для настоящего искусства, одного профессионализма, хоть и самого изощренного, мало. Без иррационального соучастия он немногого стоит.
– Не нравится мне верхушка левого легкого. Сегодня поздно, а завтра с утра на снимок и ко мне. – Порядок требуемых действий продиктовала пробившаяся человечность – обычно врачи ограничиваются закодированными обрывками, которые не расшифровать без специального медицинского образования или без многолетнего пациентского опыта.
Но и второй день был потерян, а счет шел, как потом выяснилось, на часы.
Пока к голенькой, задыхающейся от кашля Дуне прижимали холодный рентгеновский экран – «руки на пояс, локти вперед, повернись левым боком», – к Косте, который маялся перед кабинетом, подсела бледная, тепло и неряшливо, бедно-неряшливо одетая девица.
– Это ваша там так бухает? Везите сейчас же в больницу! Я тоже дома надеялась отлежаться… В результате уже полгода по врачам мыкаюсь. Слабость – не приведи боже, – по-старушечьи всплеснула она сухими, неухоженными руками.
Участковая не была так категорична:
– Можно и дома, вот с Клавдией Ивановной договоритесь – она придет и сделает уколы… Больница? Ну, конечно, если есть хороший врач… А так…
Наверное, поодиночке они сумели бы найти единственно правильное решение в этом стоге-нагромождении сочувственных, почти соболезнующих (как жесток бывает перебор жалости!) советов, но вместе… оба струсили, каждый испугался выйти один на один с бедой. Потом, много позже, когда восстановилось парализованное тревогой умение анализировать, соображать сразу, а не задним умом, Клава взяла всю вину на себя, рассмотрев в белом цвете страха многочисленные составляющие его спектра. Бросился в глаза развевающийся над их семейной крепостью амбициозный стяг красного цвета победы, где словно девиз было начертано, что она за мужем как за каменной стеной. (Как будто от мира можно отгородиться. Нельзя. Не нужно. Опасно.) Инстинктивно спряталась за Костю, забыла, сколько лет он убеждался, что она лучше соображает в житейских делах, сама и добивала его, ослушавшегося, бабьим «я же говорила».
А сейчас-то что делать? Домой Дуню везти или в районную больницу? В каком месте эта больница? Какие там врачи, условия какие? Вот Елизавета Петровна еще вчера настаивала на стационаре: «там каждые четыре часа будут эритромицин колоть…» – но кто же слушает провинциальную бабушку… И медсестра – Клавина тезка (вот уж неотразимый довод!), и лекарство прописали дорогое («Хватит у вас денег? – спросила врачиха. – А то есть отечественный аналог, подешевле»), не чета старинному эритромицину… Ну что нам доводы бедняков всяких… Отдать дитя свое в чужие руки? Сбагрить? Нет, нет и нет! Иррациональному чувству поддались, пылкой родительской любви, и оно, не скорректированное профессиональным, хладнокровным знанием, повело их не туда.
Еще три дня бесполезных (или даже вредных) уколов клафорана, кашель, кашель ночью, тревожное забытье под утро и всякий раз пустая надежда на дрожащий в руках градусник – дважды роняли его, слава богу, на ковер, не разбился! – 38,3, 38,4… если без жаропонижающего.
У Кости заныла давно уже молчавшая язва (экспериментальное доказательство нервного происхождения всех хворей? но тогда Дунин кашель откуда?), и Клава выучилась на нем делать уколы в мышцу ягодичную и в предплечье. Они еще барахтались, но отчаяние то и дело захлестывало их, вцепившихся друг в друга. Сыпавшиеся из телефона вопросы «чем я или мы можем…» были бессильны, не могли вырвать их, коченеющих и уже свыкающихся с этим состоянием, из оцепенения.
Помни: когда хочешь взаправду, по-настоящему помочь, подумай сам, что сделать. Помни: мыслительный процесс ценнее, важнее, нужнее мышечно- двигательного.
Но почему к Варе-то, единственному знакомому врачу, они не кинулись? А просто недооценили опасность, из суеверия недооценили: подумаешь о худшем, и притянешь его, поможешь ему свершиться… И еще: помнилось, что Дуня всегда настороженно относилась к Варе-Макару, из деликатности ничего вслух не говорила, но и сердцу своему не приказывала их любить.
Тем временем Варя, надумав побаловать своих чем-нибудь вкусненьким, без толку проискала в домашнем бедламе записанный на клочке рецепт Клавиных пирожков с капустой и позвонила как-то вечерком.
– Я же не знала! Макар-то почему мне ничего не сказал?! – В ее голосе послышалась растерянность кадрового военного, мирно собиравшего в лесу грибы и вдруг очутившегося на опушке, где разгорелся жестокий бой. Но выучка, профессионализм сработали, и она мгновенно принялась подносить снаряды – так и замелькали названия лекарств, которые Клава сразу усаживала в блокнот, не надеясь на свою раненую память. – И сейчас же чтоб снимок был у меня!.. Так, тэбэце, слава богу, нет. Тогда завтра к восьми везите Дуньку ко мне в клинику. Дней за шесть, думаю, справимся – положу к себе в отделение, в двухместную палату, чтоб подешевле вам обошлось. А долечивать дома будете, под моим присмотром…
«Дуньку!» Если б что… так бы по-свойски не назвала… У чужой Евдокии легче обнаружить плохой диагноз, чем у своей Дуньки.
Назавтра Варя усадила в инвалидное кресло с мотором дрожащую от жара и кашля, покорную Дуню (сил на испуг у нее совсем не было) и сама покатила ее к лифту, сердито бормоча на ходу: «Томография, плазмофорез, катетер, капельница, где смогу, договорюсь, чтоб сделали не за деньги, а по бартеру – после отработаю… А вы – вещи в палату на шестой этаж, и марш отсюда! Вечером позвоню».
Оказавшись вдруг вдвоем, без дочери, Клава с Костей почувствовали такую слиянность, как будто у них был один ум на двоих, одно чувство, один способ понимать реальность – и этот ум стал выбирать из происходящего только те знаки, которые можно истолковать как надежду. Варя гневается – правильно, их, бестолковых, только ругать и можно, а она, значит, уверена в хорошем исходе. Не палата – гостиничные покои после евроремонта: двери с золотыми наугольниками и золотыми ручками, телефон, телевизор, ванная отдельная – тут Дуне будет лучше, чем дома. Даже название шумного, некрасивого шоссе Энтузиастов и то уменьшало тревогу.
Ночью Клаве то и дело слышался кашель (фантомные боли в ампутированной конечности), и она спросонья бросалась к пустой дочкиной кровати.
Окончательно проснулись оба враз, когда еще ни один утренний шум не начал будить всех подряд, и самоотверженно лежали, не вставая, не двигаясь, стараясь равномерно дышать, оберегая сон друг дружки. Есть-пить совсем не хотелось, ничего здесь делать не хотелось, но Клава все-таки сварила страхующую от язвы овсянку. Цепляясь за привычный ритуал как за соломинку, растягивали джезву крепкого кофе наподольше, чтоб не слишком рано заявиться в клинику – Варя может рассердиться, да и Дуню зачем будить… Но как совестно было рассиживать тут, будто ничего не случилось. А то был полный, необходимый глоток кислорода перед тем, как снова нырять в не знающую пощады, непредсказуемую глубину беды…
– Мамочка, извини, меня вырвало, я не смогла до ванной дойти… Придется тебе постирать… – Совсем не длинная речь два раза прерывалась захлебывающимся кашлем.
– Такая деликатная у вас доча, – похвалила нянечка, помогая Клаве накипятить воды для термоса.
Даже кровать изогнулась, чтобы Дуне полегчало – девочка лежала бледная, дрожащая, хлопчатобумажный парижский платок с рисунком Пикассо, который смотрелся здесь как старушечий, то и дело сползал с головы, но снимать его больная не позволяла: «У меня волосы немытые». Из ключицы торчал катетер, обклеенный пластырями, на одеяле и на полу валялись комки туалетной бумаги, в которой виновато пряталась желто-зеленая слизь с красными прожилками.
– Каждый час температуру измеряйте, результат записывайте. – Это Варя. – Схаркивает пусть в баночку, и завтра с утра отвезите в Гамалею – я-то уверена, что палочек Коха нет, но береженого бог бережет. Здесь нельзя туберкулезный анализ делать – шефу донесут, и Дуню в момент выпрут.
«Выпрут…» Клаву будто ударили – так больно ей стало от этого грубого, злого слова, абсолютно неожиданного для Вариной речи, обычно ровной – и стилистически, и психологически. Но для собственного спокойствия – а для чего же еще? – она решила, что локтем в бок заехали нечаянно, и даже не чертыхнулась про себя, только подула на ушибленное место, а надо бы эмоциям не поддаваться и подумать, почему вдруг выскочило гадкое слово-прыщик. Ну и поняла бы простую истину, что декоративная роскошь из самых современных приборов-приемов скрывает обычную советско-человеческую показушность, при которой вылечен или нет больной – совсем не так важно, как кажется его родственникам. А что с этой правдой делать? Силы-то на решительные поступки где взять?
Обед, принесенный добродушно-разговорчивой официанткой, Дуня через силу, но послушно принялась клевать и даже перебралась для этого с кровати за