14. ВКУС ШНАПСА
Шульц оказался однофамильцем. Коля понял это, как только ввели Богданова. Степан разыграл все правильно — как они репетировали в бараке. Коля подстриг его артистически. Он яростно щелкал ножницами вокруг головы Богданова, все время повторяя дурацкие вопросы:
— Не беспокоит? Не тревожит? Не беспокоит?
Вечером им выдали по пятьсот марок: каждому уходившему вместе с немецкими войсками от красных выдавалась компенсация перед окончательным трудоустройством.
Коля получил направление на работу в офицерскую парикмахерскую, а Степана направили в автомастерскую танковой части, дислоцировавшейся в семи километрах от Кракова.
Получив деньги, Коля с Богдановым зашли в солдатский распределитель. Там по записке старичка офицера им продали банку свиных консервов, булку, сто граммов маргарина и бутылку шнапса. Они завернули все это в газету и пошли в лесок. Там разложили костер и начали пировать. Степан после первого же стаканчика опьянел и стал плакать. Он плакал, всхлипывая, слезы катились по его желтым щекам, он не вытирал их, и они заливались к нему в рот, и только тогда он вытирал губы ладонью и виновато улыбался.
— Знаешь, что самое страшное? — говорил он. — Самое страшное — это какими мы можем стать потом. Сможем ли мы победить в себе эту ненависть, которая в нас родилась? Сможем ли мы побороть в себе страх, который теперь живет в нас вместе с отчаянием и храбростью? Сможем ли мы сломать в себе ненависть к людям, которые говорят на немецком языке?
Он жадно выпил шнапс, понюхал корку хлеба и, подвинувшись еще ближе к костру, стал говорить:
— Пал Палыч был моим следователем. Власовец, паскуда, нелюдь. Он лысый, старый и больной. Я видел что он болен, потому что у него все время закипала пена в уголках рта и еще потому, что лицо у него было желтое и до невозможности худое.
— Ну-ка, хлебало открой, — говорит Пал Палыч.
— Что?
Он грязно ругается и повторяет:
— Хавало открой свое! Рот, понял?!
Открываю рот. Он заглядывает, как говорят врачи, в зубную полость и сердится:
— Что, «желтую сару» уже сняли гансы?
Я ничего не понимаю.
— Фиксы, говорю, фиксы гансы сняли? Ну, фиксы, золото, не понимаешь, что ли?!
— Теперь понял. Не было у меня «желтой сары».
— Экономно жил?
— Экономить было не с чего.
— Не давали большевички навару? В черном теле держали?
— В каком?
— В черном! — орет Пал Палыч. — Больной, что ли?!
— Я-то здоровый...
Пал Палыч обегает стол и ударяет меня по щеке.
— Ты — умненький, — усмехается он, — шутить любишь. Колоться станешь или будешь ж... вертеть?
— Нет ее у меня. Кости одни остались.
— Пожалеть?
— Пожалел волк кобылу...
— Какая ты кобыла? Я бы кобылку пожалел. У лошади сердце большое и глаз добрый. А ты — человек. Самый страшный на земле зверь. Или я тебя, или ты меня. Какой номер обуви, подследственный?
— Сорок второй.
— Костюм какого размера носил?
— Тот, что украл?
— Ты мне не верти! Украл... Дома какой размер носил?
— Не знаю.
— Как не знаешь?
— У меня один и был-то костюм, отец подарил ко дню рождения.
— Давай, давай, чекистская харя! «Отец подарил»! Мозги-то мне не крути, знаем, сколько вам грошей отваливали. Высосали из народа всю кровушку... А ну, стань к стене!
— Стрелять хочешь?
— Мараться!.. Исполнителя держим — все, как у больших.
Я подхожу к стене. Он меряет мой рост линейкой, работает ею легко, как купец.
— Так я и думал, — говорит он, — пятидесятый, третий рост.
— Раньше-то продавал?
— Точно. Продавал, — тихо отвечает он, — у тебя зрачок есть.
— Что продавал-то?
— Слезы в бутылочках. Русский слезу любит. И покаяние. Без
содеянного не покаешься — вот и грешим.
Он снимает трубку телефона, набирает номер и говорит:
— Алло, Василий Иванович, привет! Пятидесятый, третий рост.
Сорок два. Ага. Ну а как у тебя? Слышу, слышу... Горластый. — Пал Палыч манит меня к себе. Я подхожу. Он протягивает трубку и шепчет: — Послушай, твои друзья концерт задают.
Я слышу в трубке отчаянный, нечеловеческий вой, чей-то пьяный смех и крики. Пал Палыч жадно смотрит мне в лицо:
— Страшно, подследственный?
— Страшно.
— Мне — тоже.
— Тебе-то понятно отчего. Трусишь.
— Что ты? — удивляется Пал Палыч. — Я храбрый, я возмездия жду — а все одно отступничаю. Думаешь, мне по ночам пенька ноздрю не щекочет? Коньяк жру — трезвею, спать не могу, страх душит. Но утром-то я где? Я тут утром, на своем боевом посту, я утром — боец.
— Какой ты боец? Палач.
— Я? Да что ты, подследственный! Какой же я палач? Разве я тебе пальцы ломал? Низ резал? Я с тобой, как боец с бойцом — по-честному, я — вот он весь. Я мук тебе не делал, зачем напраслину возводишь?
— Будешь еще, верно, и резать и ломать...
— Боишься? А? Я — не стану. А за других ответ не держу, не табуном живем, а каждый по своей свободе.
В кабинет приносят власовскую форму. Пал Палыч берет френч, привычным жестом продавца прикидывает к руке, оттопырив локоть, и протягивает мне:
— Пятидесятый, третий рост. Носи на здоровье.
— Не пойдет.
— Боль чувствовать станешь, подследственный. Горло сорвешь криком, а потом согласишься. В гестапо тебя просто лупили. Это не страшно, они аккуратисты, гансы-то. Аккуратисты вонючие. Побили — велик страх! Мы страданий больше гансов прошли, у нас в каждом своя досада. Гансы служат, когда бьют, а мы, когда вашего брата обрабатываем, мы тоской своей русской исходим, правду ищем. Вот какой коленкор выходит, так что смотри!