— Ну, это уже смешно, — ответил Берг, прихлебывая чай. — Первая гарантия — возможность пустить ей пулю в лоб, а не в спину. Как русскому шпиону — здесь, в тюрьме, даже без суда.
— Что, многие у вас поняли — крышка? Да?
— Я же не задаю тебе прямых вопросов, золото мое. Я же с тобой фантазирую, а ты требуешь ответов, которые могут стоить мне головы.
— Ладно, — сказала Аня, допив чай. — Я согласна попробовать.
Берг тоже допил чай, аккуратно поставил чашку на тоненькое блюдечко саксонского фарфора и сказал:
— А где гарантия, что я не буду тобой продан, если побег по каким-либо причинам не состоится?
— Вы не будете от меня ничего требовать — здесь, заранее?
— Буду.
— Чего же именно?
— Твоего согласия поехать в наш радиоцентр и передать своим, в штаб, несколько дезинформаций.
— Не получится.
— Погоди. Не горячись. Ты передашь две-три дезы, а потом я тебе устрою побег и ты сможешь связаться со своими людьми и передать в Москву, что такие-то и такие-то сведения не что иное, как дезинформация. Во-вторых, после того как ты это передашь своим, они смогут начать игру против нас, «поверив» нам, а на самом деле они будут знать всю правду. Это выгоднее Москве, чем Берлину, уж послушай меня, я в разведке не первый год.
— Зачем нужен такой трудный путь для побега?
— Затем, что оттуда можно бежать. Радиоцентр — не тюрьма.
— Я должна подумать.
— Думай.
— Нет, не здесь.
— Ты хочешь вернуться в камеру?
— Да.
— Ладно. На, поешь, — сказал Берг, достав консервы, — мажь на хлеб, это свинина.
— Спасибо.
— Теперь вот что: при допросах я, возможно, буду на тебя кричать и топать ногами. Это необходимо, понимаешь? Так что не обижайся.
— А почему бы вам не бежать вместе со мной?
— Чтобы быть у вас расстрелянным? Не хочу.
— Я даю вам гарантию.
— Душечка ты моя, — улыбнулся Берг, — гарантии могу дать только один я — себе самому. Для этого мне надо передать здесь твоим людям такие сведения, которые покажут вашему начальству, что я собой представляю. Мне нужен связник, который будет сразу связываться с вашим Центром.
— А почему вы решили говорить обо всем этом со мной?
— Ты думаешь, мы каждый день ловим русских разведчиков? И потом — ты идеальный случай, ты радистка, я могу забрать тебя на радиоцентр, понимаешь? Отсюда я тебе побега устроить не смогу ни при каких обстоятельствах.
— Я хочу подумать, — повторила Аня.
В камере она упала лицом на нары и завыла, как от боли.
«Дура, дура, набитая дура! — думала она. — Ничего не знаю, ничего не понимаю! Дура! Мамочка, как мне быть-то, мамочка?!»
И — заплакала, как от злой обиды в детстве.
27. ВСЕ ПЛОХО
Карл Аппель уехал с офицерами куда-то в сторону Закопане. Поэтому Вихрь и Коля решили остаться ночевать у Степана: дом Крыси был надежен — в здешнем гарнизоне все знали, что хозяйка любит солдата вермахта.
Крыся поставила на стол большой чайник и творога, а сама ушла спать.
— Вот так! — сказал Вихрь. — Вот так, братцы...
— Погубят девку, — сказал Коля. — Хороший она человек.
— Не сломится? — спросил Степан.
— Нет, не сломится, — ответил Вихрь.
— Не сломится, — повторил Коля.
— Мы теперь без связи, — сказал Вихрь, — дело — швах. Думаю, не пришлось бы идти к своим — за рацией. Правда, Седой обещал подумать, может, будем передавать через партизан.
— Армия Людова?
— Да. Хлопски батальоны. По-моему, у него есть связь. Но об этом будем думать. Пока вот что... Последняя фраза от Бородина была такая: '...быть в костеле, а потом в отеле «Французском». Именно там был в эти дни фон Штирлиц...
— Ну? — спросил Коля.
Вихрь долго молчал, а после сказал, не глядя на Богданова:
— Степан, ты б пошел в сени, — может, кто слушает нас.
Богданов усмехнулся и вышел.
— Ты что, не веришь ему? — спросил Коля.
— Почему не верю... Верю... Если б не верил — не пришел бы. Просто сейчас надо вдвоем подумать — что это значит.
— Ты как считаешь?
— Я только начну об этом думать — сразу на Анюте замыкаюсь. Я у нее последнюю неделю жил, у Войтеха, пасечника. Она, знаешь, как песенка — легкая такая, веселая, нежная. Утром встанет — глазищи громадные припухли со сна, ямочка на щеке, как у младенца... Мужика можно пытать болью, это, конечно, страшно, но, как все, связанное с телом, можно перенести. А вот девушку могуть замучить позором. Меня иногда ужас берет: живут на земле люди — все по одному образу и подобию созданы, и недолго в общем-то живут, а поди ж ты — тюрем понастроили, пытать выучились, стреляют друг в друга, детишек делают несчастными... Какую ж еще им правду надо всем рассказать, чтоб наступило братство под этим небом?
— Сначала надо повесить Гитлера.
— Понимаешь, каждая новая жертва сама по себе делает еще большее количество людей обреченными: пепел Клааса стучит в сердце.
— Ты что это, милый? Против того, чтобы вешать Гитлера?
— С ума сошел! Я не об этом. Да и потом, Гитлер, по-моему, не вправе считаться человеком. Человек может ошибаться, делать глупости, может стать невольным виновником несчастий, но человек — двуногое позвоночное, получившее в дар возможность осознанно рассуждать и проводить в жизнь задуманное, — не имеет права обосновывать физическое уничтожение себе подобных только тем, что у них окающий язык, горбатый нос или страсть к таборной жизни. Гитлер — это патология. Войну мы уже выиграли. Как дальше будет жить мир — вот о чем я. Знаешь, я отношусь к той категории людей, для которых все наши жертвы — это не повод слезливо вспоминать прошлое, а встряхивающий шок, заставляющий думать — как будет дальше, как будет в том мире, ради которого наша Анюта сейчас обречена на мучения.
— Что-то тебя в минор потянуло. Вихрь?
— Говорят, страдания делают человека черствым... Не знаю... Наверное, это не совсем так. Страдание калечит психику. Я в сорок втором, в Кривом Роге, расстрелял одного предателя... Он был у